Выбрать главу

Так и Глеб — уставил глаза Настасьины и будто не слышит ни слов отцовых, ни всхлипов материных.

— На сей раз с тобой пойду, тятя.

— Чать, ты не дружинник!

— Не одним дружинникам князю служить да отчине.

— Ты другим ему служишь, сам говорил.

— Так то. Однако пойду на Новгород.

— Да пошто ж, Глеба?

— Надо мне, тятя.

— Да пошто ж тебе надо-то?

— Надо.

Да что ж это за «надо» такое? Али за смертью он шел?

Ефрем все поддерживал, укладывал голову сына на котоме, неровно набитой всяким тряпьем, но голова Глеба на котоме не держалась, никла к плечу. А Ефрему казалось, коли установится она прямо, то и дышать ему будет легче.

— Не надо, тятя… — тихо, ласково сказал Глеб. — Не тревожь меня. И так больно ладно.

Ефрем опустил руки вдоль тела, не зная, чем еще помочь.

Глеб, точно чуя, как отцу тяжело, слабой рукой словил его черный, заскорузлый от жизни палец, сжал в холодной, точно каляной ладони.

— Ну вот, тятя, и я князю-то послужил.

— Ум-м-м…

— Не надо, тятя. Меня уж ничто не томит. Хорошо. Ладно мне нынче, правда… — Застывшие Глебовы губы трудно складывали слова, но он улыбался. Что бы внутри ни терпел, а улыбался отцу.

— Что ж я матери-то скажу, сына?!

— Ты скажи ей, матушке-то… — Глеб задышал скорее, и Ефрем боле смерти его напугался, что не успеет услышать то, что сын наказывал передать.

— Что, Глеба, что?

— Ты скажи ей, мол, Глебка-то, как помирал, ангелов слышал. Она и утешится…

— Глеба…

— Не надо, тятя… прощай уж… поют.

Ефрем не глядел на сына, боялся глядеть, а как взглядывал, Глеб все улыбался, и Ефрем не сразу сообразил, что пар-то от Глебова рта боле не поднимается в стужу.

Тогда и Тверитин сник. Кой день от слабости, от стужи или от горя застят взгляд слезы, но не текут, и больно сквозь них глядеть на то, что видится, и хочется выть и кричать.

«Ловать! Ловать!..»

Одно слово, пробившись сквозь муть безысходной тоски, достигло сознания: «Князь»…

Князь глядел строго. На черном опавшем лице глаза горели огнем, будто в них по сю пору таился губительный жар. Ефрем не смел поднять на него глаза, точно это он был во всем виноват. Молча стоял, пытаясь сглотнуть сухой ком, вставший у горла, тискал в ладонях шапку, пахшую теплом, салом волос и потом.

— Ну? — коротко, едва разлепив запекшиеся губы, вымолвил Михаил Ярославич.

И Тверитин заплакал.

В Тверь вышли истинно Божией милостью. В тот же день, как очнулся Тверской, набрел на них из глухих селигерских мест Ефстаха Озерный, князев рыбарь. То-то потом дивились! От Ловати-то они давно отвернули и верно шли. Однако не по пути, а рядом с путной дорогой, по лесам да болотинам.

Не иначе как бес их и вел.

8

После несчастного похода «на Устьяны», как вмиг окрестили тот поход скалозубые тверичи, что-то переломилось в князе. Он уж не помышлял ни о том, чтобы Новгород покарать, ни о том, чтобы крепость заложенную возвести под бойницы. Жизнь словно еще не вполне возвратилась к нему. Болезнь ли, свирепое ли поражение в новгородских лесах от мора, стужи и голода, а может быть, то, что открылось ему в долгом, мучительном сне, накинуло на шею Тверского удавку, которая оказалась посильнее даже Узбекова аркана.

Теперь многое время Михаил Ярославич проводил за Псалтырем, в тихих, долгих беседах с прежним духовным своим наставником отцом Иваном Царьгородцем, все еще служившим при храме Спаса Преображения, или же в Отроче с молодым монастырским игуменом отцом Александром. А чаще с княгиней Анной Дмитриевной затворялся в ее терему. Причем, если раньше всегда с нетерпением он ждал вестей — плохих ли, хороших ли — кои так или иначе побуждали сильнее жить, действовать ради и вопреки, радоваться или бороться, теперь всякого сообщения он избегал, оттягивал время, чтобы не слушать гонцов и докладов, а уж когда поднимался в княгинин терем, строго наказывал ни с чем, ни с чем не беспокоить его. Словно в тереме у княгини надеялся упастись от милостей жизни. Но разве от них упасешься?