Выбрать главу

Смеется татарин.

Неужто и правда скоро минует неупиваемая чаша сия?

Вот тогда-то, третьего дня, как подняли со стольца отроки Михаила, повели его в вежу, не выдержал он — заплакал. И тот стих псалма Давидова, что Царьгородец ему еще в Твери поминал, не идет с ума.

«Боже мой! Боже мой! Для чего Ты оставил меня? Далеки от спасения моего слова вопля моего. Боже мой! Я вопию днем, и Ты не внемлешь мне, ночью — и нет мне успокоения… Все, видящие меня, ругаются надо мною; говорят устами, кивая головою: «Он уповал на Господа, — пусть избавит его; пусть спасет, если он угоден Ему…»

Плакал Михаил. И тогда купцы и прочие люди подошли, сказали: «Ступай в вежу, не плачь, ты такой же был царь в своей земле, нельзя тебе плакать…» Вон что…

Господи, Пресветлый мой, ну когда же, когда же минет сия неупиваемая чаша?

«НЫНЕ», — словно пропел женский глубокий голос, в котором была и любовь, и нежность, и вечная-вечная скорбь.

Смилостивилась… Она…

Рядом как-то совсем по-детски задушевно и остатне всхлипнул Ефрем.

Ну, вот… Когда он вернулся?

Михаил Ярославич открыл глаза. Он улыбался.

— Что ж ты плачешь, Ефрем? Вот видишь, я же не плачу…

— Да ить само оно, батюшка, из нутра. — Ефрем беспомощно вскинул руками и тоже хотел улыбнуться.

— Ну вот… — похвалил его князь и кивнул на отрока, сладко спавшего за листами. — Разбуди его, будет.

Ефрем неслышно поднялся с пола, тронулся к отроку.

— Стой, — остановил его князь. — Простимся, что ли…

— Князь…

— Убьют меня ныне, Ефрем. Прости мне…

— Князь!

— Молчи, Ефрем. Все…

Тверитин стирал слезы на бороду, но они еще пуще катились.

— Буди же его…

А на дворе медленно поднималось утро. Ветер давно уже стих. Снега намело много. И был он хоть и бел, как в Твери, но будто непрочен, уже по обилию его было видно, что еще до полудня он стает и Узбеково войско ныне опять не тронется на Арран. Над кибитками, уставленными до самого окоема, до неприступных и льдистых гор, клубились дымы, и муллы пронзительными, громкими голосами будили татар к молитве.

Тихо было в веже, лишь огонь потрескивал в плошках да отрок непроснувшимся голосом читал псалмы по листам:

— «Услышь, Боже, молитву мою, и не скрывайся от моления моего. Внемли мне и услышь меня; я стенаю в горести моей и смушаюсь от голоса врага, от притеснения нечестивого; ибо они возводят на меня беззакония, и в гневе враждуют против меня. Сердце мое трепещет во мне, и смертные ужасы напали на меня; страх и трепет нашел на меня, и ужас объял меня…»

— Да… ужас… ужас… — повторил Михаил. — Сердце смутилось мое. Читай же, читай!

— «И я сказал: «Кто дал бы мне крылья, как у голубя? Я улетел бы и успокоился бы…»

— Вот… И улечу, и почию… — вздохнул Михаил всей грудью.

А на дворе послышался конский топот, голоса.

— Ступай, посмотри, что там? — послал Михаил отрока.

Отрок вернулся тут же.

— Идут, — неслушными губами произнес он.

— Ведаю для чего, — сказал Михаил, и взгляд его засветился той прежней силой, какая в нем одном и была.

Ефрем помог князю подняться.

Русские и татары — было их семеро — в вежу вошли неторопко. Огляделись, признали князя, переглянулись глумливо.

— Бери, Романец, твой князь, — сказал один из татар, видимо, старший среди убийц.

Кудлатый, с грязной башкой, сутулый и длиннорукий мужик хмыкнул и вяло кивнул.

И тут мгновенно, как бывает, может быть, лишь перед смертью, явилась взору князя желтая, пыльная улица старого Сарая-Баты, и он на той улице, и этот мужик, которого когда-то спас, откупив у татар.

Мужик глядел сонно, не узнавая, потом хмыкнул и медленно двинулся на Михаила, раскачивая на ходу плечами и низко опущенными, точно безжизненными руками.

— Нет! — не закричал, а рыкнул горлом Тверитин и кинулся навстречу кудлатому. Но не достал его, другие прежде пронзили его железами. Обвиснув на копьях тяжелым телом, Ефрем все тянулся к сонному мужику, хрипя из последних сил: — Нет, нет… — Пока слово не застыло на губах розово-желтой пеной. Тогда его скинули с копий на земляной пол.

— Падаль, — сонно сказал кудлатый, брезгуя наступить, перешагнул через тело Ефрема и потянулся к князю.

— На тебя уповаю, Господи! — твердо сказал великий князь Михаил Ярославич.

Он хотел осенить лоб, однако рука осеняющая стукнулась о колоду. И тут Романец ухватил князя, с силой бросил его на стену. Не выдержав удара, стена разверзлась. Сквозь пролом Романец выволок князя на снег, пальцами проник под колодой до горла, длинными, крепкими, будто кремень, ногтями разорвал плоть, всунул руку в еще живое, горячее тело и на татарский обычай — так Чингис заповедовал убивать животных — сжал в бессмысленном кулаке сердце своего князя.