— Недолго теперь.
— Не тужи, лебедушка. Будешь в поле хаживать да полеживать. Там тебе васильки, ромашки, иван-да-марья, травушка всякая… А осенью мы с тобой… — Он заглянул в ее затуманившиеся глаза и встревожился. — Заговорил я тебя?.. Снова болит?
— И не чую.
— А чего глаза слезою подернулись?
Фима зарделась.
— Сама не знаю, — стыдливо прошептала она и закрыла руками лицо. — Так себе… Не знаю…
И после долгого молчания робко спросила:
— Ты нешто тут будешь? Останешься?
— А то как же, — ответил Никита. — Тут буду, у Тукаева в кабале. Я ведь рубленник, а отец твой говорит, боярин дюже рубленников привечает.
— Привечает. Уж так привечает, — торопливо, чуть не захлебнувшись, подтвердила Фима и снова почему-то зарделась.
— То-то вот… Однако засиделся. Прощай покуда…
Через минуту Выводков, ухарски сдвинув набекрень шапку, молодцевато вышагивал по направлению к боярским хоромам. Но лишь завидел их, ухарство его сразу как рукой сняло. Что он задумал? Не лезет ли сам добровольно в петлю?.. И ему вспомнилась сероглазая девушка: «Ты нешто тут будешь? Останешься?»
— Э, была не была! — тряхнул Никита головой и заложил фертом руки. — Коли сел в крапиву — не жалуйся, что обжегся…
В то же утро Выводков поставил крест под кабальною записью. В записи было оговорено:
«Се яз, Никешка, сын Трофимов, по прозванию Выводков, дал есмы на себя запись государю своему, боярину Василию Артемьевичу Тукаеву, что впредь мне жити за государем своим, за Василием, во крестьянах… и живучи хоромы поставить и пашни пахати… и помещицкое всякое дело делати… и яз, Никешка, крепок ему во крестьянстве, в его поместье, на тое деревню, где он меня посадит».
— Аминь! — сказал составлявший запись дьячок.
А на улице, оставшись с глазу на глаз с новоявленным кабальным, он после долгих разглагольствований о житье-бытье вотчинника многозначительно заключил:
— Внемли и сотвори по глаголу моему. И благо будет ти, а мне от тебя — подношение.
Выслушав болтливого дьячка, Никита воспрянул духом. Вот каков, значит, боярин Тукаев — строиться любит и всяким диковинкам рад… Да если это в самом деле так, нечего и желать лучшего. Он из кожи лезть будет, только бы потрафить вотчиннику своим рукомеслом… «А там — чем черт не шутит! — может, и крылья… — подумал Никита. — Только нет, не надо… Бог с ними, с крыльями: одно от них горькое горе покудова. Подожду, время покажет».
— Так, говоришь, любы боярину умельцы-затейники? — еще раз спросил Выводков у дьячка при расставании.
— Сугубо, трегубо и тьму тем крат любы ему затейники… — подтвердил дьячок и захихикал в кулак. — А ты за сие мое наущение… хи-хи-хи, не запамятуй того-этого… — Он собрал щепоткой три пальца, словно бы помял что-то в них, и загнусавил на церковный лад: — За мое наущение ублажи мя поминками великими… Угу? — спросил он и тут же ответил за Выводкова: — Угу, угугу!
Никита первым делом заторопился к Фиме.
— Готово, — сообщил он, опускаясь перед нею на коленки. — Нынче я тутошний стал.
Девушка задрожала всем телом, чуточку приподнялась, протянула к нему руки и попыталась что-то сказать. Но тщетно: вместо слов из глаз хлынули счастливые слезы.
…Рубленники, узнав от дьячка, что Выводков подписал кабальную, встретили его уже без всяких опасок. Староста вручил ему топор.
— А пазники, струги, скобели так и дале — там вон, понадобятся коли, — пояснил он и деловито прибавил: — Пора. Начинай…
Выводков работал не покладая рук и за три с небольшим месяца так переделал летний покой — повалушу, что привел боярина в восторг.
— Сам?
— С артелью, — поклонился Никита.
— Образец кто удумал?
— Всем миром, боярин.
— Ну, ну… Нечего… Знаю. Онисимке так не удумать. Сам?
— Всем миром, боярин, — стоял на своем Выводков.
— Не перечь. Не люблю. Не обманешь…
Тукаев был убежден, что все сделано по подсказу Никиты. Куда Онисиму до него! Он отлично знал ему цену и терпел Онисима в старостах лишь потому, что не было лучшего.
Да и впрямь было на что поглядеть: высокий потолок, не стесанный по черте, ложился не ровно и гладко, как это было в обычае, а кожушился затейливыми узорами. Он то собирался розовым, в коротких завитках, барашковым облачком, то как бы стремительно падал и стыл над головой бирюзовыми волнами. Из всех присек, кроме красного угла, выглядывали улыбающиеся херувимы. На крыльце, по обе стороны резной двери, на кирпичных подставах, выкрашенных под тину, стояли два белых лебедя.