Выбрать главу

Никита не обиделся на такой нелестный отзыв о нем. Пускай: собака лает — ветер носит.

— Это ты брось! — заметив, что Выводков собирается встать, сурово сказал Тешата. — Сиди да слушай, что тебе умный человек рассказывать будет. Так вот оно что я тебе сейчас выложу…

Тешата говорил хотя недолго, но вразумительно. По всему выходило, что Выводков и впрямь не может покичиться умом. Как это он сразу не догадался о гнусной затее боярина?! Разве новостью были для него слова Тешаты? Разве он сам не знал, каким масленым становится взгляд вотчинника, когда он глядит на Фиму? И разве не властен Тукаев загубить ее, обесчестить? Это он только покуда терпит — не хочется ему потерять такого умельца, как Выводков. Да и боится беглого — пожалуй, петуха красного пустит.

Какое лукавство удумал боярин! Не устрашился и образа, обетование дал. «Я-де тебя, как все исполнишь в Москве, отправлю в порубежную мою вотчину. Ладь себе там на добро здоровье те крылышки. Места дальние — не будет там помехи тебе. Я повелю и Фиму туда увезти».

Сулил, проваленный, одно, а думал другое. Заставил бы Никиту оброчить в далеких краях и тешился с обесчещенной горемычною Фимой. Если же умелец узнает когда-нибудь о великом своем позоре и захочет мстить, тоже не страшно: на то и существуют верные холопы, чтобы вовремя упреждать бояр об опасности. Живо скрутят молодца по рукам и ногам — да в приказ его, святотатца. Жгите отродье дьявольское! Ангелам божьим восхотел уподобиться — на крыльях вздумал летать!

— Погоди же ты, анафема! — вскочил Никита и, как безумный, рванул на себе рубаху. — Я тебе покажу! Огнем пожгу! Уничтожу! Очи подлые твои выцарапаю!

Тешата еле его успокоил: велик ли толк в этакой мести? Да еще вилами по воде писано, удастся ли она. Как бы сам не погиб под батогами. То ли дело тихим ладком да вместе с Фимой бежать, покуда не поздно. Некуда? В лесу бабе не выжить? Что же, и то правда. Ну, а Тешата на что? Неужто он, приказный человек, не знает, где при нужде можно укрыться? Мало ли у него надежных мест? Он поможет, укажет, в какой обители ей можно укрыться. Не пропадет Никитина женушка, цела-живехонька будет. А срок выйдет — к муженьку в Москву пожалует. Вот оно как! Добраться только выдумщику до Москвы, всяк там скажет, каково сам преславный Иван Васильевич привечает умельцев, все единственно — высокородных, худых ли кровей…

Не успел Никита прийти домой, как подьячий был уже у боярина.

— Благодетель! — пал он в ноги обмершему от страха Тукаеву. — Измена! Змея у тебя! Змею пригрел.

Он обстоятельно передал боярину все, что ему удалось выпытать у Никиты.

— Я хотя и в самом что ни на есть захудалом, скоморошьем звании пресмыкаюсь, а не могу… Душа не терпит, благодетель ты мой. Как земля держит такого? За все доброе этаким черным делом отпотчевать!

Тукаев от гнева чуть ли рассудка не лишился. Он цеплялся скрюченными пальцами за воздух, задыхался, неукротимая злобная сила целиком овладела им. Порою мелькало в сознании — верить ли Тешате? Но как не верить человеку, который говорит истинную правду? Да, так и есть: кабальный — предатель, обрекший Тукаева на неизбежную гибель. Сам бог, в лице скомороха, спас боярина от лютых пыток и позорной смерти на плахе.

— Что удумал, иуда! — не переставал подливать масла в огонь Тешата. — Приду-де в Москву и прямо подамся в Разбойный приказ. Да не говорит, а насмехается. Сам пьет чарку за чаркой, и сам же насмехается над тобой. А замолчит — я ему опять хмельного. Выглушит и снова глумится. «Я, говорит, цидулку начальным людям отдам, а они мне за то дозволят в Москве остаться и за побег не взыщут. И стану я умельство свое им казать. До того ублажу, что добьюсь-таки своего. Не я, говорит, буду, ежели не выпрошу милости крылья налаживать»…

Тешата ушел из усадьбы перед самым рассветом с тем, чтобы вернуться туда с наступлением темноты.

Никита недолго прельщался советом подьячего бежать от Тукаева. Сомнения начали одолевать его в ту самую минуту, когда он остался один. «Оба-два хороши, — заскребло в мозгу. — Что приказный, что вотчинник. Кто им поверит, тот и часу не проживет».

Эти размышления помешали ему откровенно поговорить в тот же вечер с женой. А когда дня через два Фима, взволнованная его мрачным видом, со слезами на глазах спросила, не приключилась ли с ним какая беда, он туманно и как бы шутливо ответил:

— Я теперь не кто-нибудь. Я теперь дитё малое, в люльке качаюсь. Да не так, как иные ребятки, а промежду двух мамок. Одна качнет — к другой лечу, другая качнет — к первой на белы рученьки падаю…