Никита вначале злобился, терял самообладание и не раз готов был полезть в драку с задирой. Но старик всегда находил какое-нибудь веское слово, которое успокоительно действовало на его друга. А чтобы и вовсе пресечь возможность стычек, Никита и Егорыч, по взаимному соглашению, решили не разговаривать друг с другом, пока Воробей не заснет. Зато, как только тот начинал похрапывать, в углу немедля завязывался тихий разговор.
Никита расспрашивал о Москве, о царе Иване Васильевиче — каков он собой, так ли грозен, как болтают иные. Егорыч охотно рассказывал обо всем, что знал сам. О людях высоких кровей он отзывался с неизменной почтительностью и не называл их иначе, как милостивцами и богом данными владыками простого народа. Ничего дурного не мог сказать старик и про царя. Царь как царь. Бог, мол, на небе, царь — на земле. А добр ли Иван Васильевич, грозен ли, кто ж его знает! Солнце и то не всех одинаково греет. Одно лишь слышал Егорыч: не делает его царское величество разницы между знатным и незнатным дворянством. Какой дворянин служит ему верой и правдой, к тому у него и лежит душа. И еще ведомо Егорычу, что государь со всем радением, пуще всего на свете, оберегает русскую землю от иноземной напасти. Ныне и ливонские псы-рыцари, и свейский король, и иные враги трепещут от одного лишь имени московского и всея Руси государя. А и о высокородных тоже можно кой-что порассказать. Со зла ли, почему ли другому, а зря слух распускают, будто царь всех как есть без разбору вотчинников невзлюбил. Вот изменников, тех — да, таковских не жалует. Об этом часто приводилось слышать…
Много видал Егорыч на своем долгом веку — недаром же он проработал с полжизни в огородниках при московской усадьбе Тульева. И как хороши, доходчивы были его повествования! Но больше всего Выводкова подкупала искренняя приверженность старика к его умельству. Егорыч, казалось, был в состоянии всю ночь напролет расспрашивать про разные ларчики со звоном и без звона, с кукованием и без кукования, про деревянных стрельцов, конников, скоморохов… В конце концов как-то само собой получилось, что, о чем бы ни шла речь, Егорыч в заключение обязательно просил «ублажить его рассказом о рукомесле» Никиты.
Ночь за ночью, начав с ларчиков, деревянных человечков и прочих потех, Никита добрался до главного. Он, правда, тайны своей не открывал, но зато все чаще и чаще передавал на разные лады то сказку о ковре-самолете, то о бумажных всадниках князя Олега, о дивной Никодимовой птице или об Икаре. При этом он тяжко вздыхал и обычно приговаривал:
— Кабы нам крылья такие… Улетели бы мы отсюда на волю…
В одну из таких бесед Никита, словно невзначай, намекнул, что было бы неплохо отписать самому государю про деревянную птицу, на которой можно человеку летать.
— А кто ее будет ладить? — любопытно приподнял голову старик. — Да не почли бы тебя, спаси бог, святотатцем. Боязно мне.
Никита помялся, отвел в сторону взгляд и, не найдя в себе силы идти напрямик, с натянутою улыбкою, точно шутя, сказал:
— А хоть бы и я! И чего бояться! Я ведь не как-нибудь — с молитвою приступлю, со крестом.
— Разве что с молитвою, — согласился Егорыч. — С молитвой — оно конечно. А так-то, что касаемо выдумки, то охоч государь до выдумок всяких. Добр к умельцам, всегда привечает, — произнес он уже убежденно. — Раз царству выдумка на потребу, ему все равно, кто такой выдумщик: боярин ли, худородный ли… Все про то говорят. — Егорыч сразу примолк. — Тсс! — прошептал он, указывая на Воробья. — Заворочался…
Воробей пробормотал что-то сквозь сон и снова захрапел.
— Боюсь я его, — признался Егорыч. — Вроде бы не чист он душою, воровская вроде душа у него. — Он перекрестился и с глухими стонами лег. — Грудь давит… Мочи нет, как давит…
На этом беседа и оборвалась.
В ту ночь не спалось Никите. Недоверие старого, искушенного жизнью человека к вечно лицедействующему Воробью невольно передалось и ему. Откуда он взялся, этот Воробей? Уж не ловушка ли тут? Может быть, это Тукаев соглядатая на случай подсунул…
Проснулся Егорыч ни свет ни заря. Смочив водою указательный и безымянный пальцы, он протер ими глаза, повернулся к красному углу и, помолясь, отвесил по поклону сожителям. Они также поклонились ему.
У Егорыча и следа не осталось от вчерашней слабости. Он даже словно помолодел. В поблекших глазах его, обычно ничего, кроме безропотной покорности судьбе, не выражавших, затеплилось что-то похожее на искорки оживающей мысли. За день он ни разу не прилег отдохнуть и все говорил, говорил. Но под вечер он так ослаб, что с трудом опустился на каменный пол.