— Так, преславный, с челобитною. Плач и рыдание слышали ныне уши мои. Сетуют православные. Государь-то дворы опричные, сиречь кумирни, ставит, а рабы его от мора мрут. Мрут от глада великого за грехи наши тяжкие… По всей Руси ропот и скрежет зубовный.
— Так вот на чем нынче челом тебе били! Да на том ли? Погляди-ка в очи, преосвященный, — сказал Иван Васильевич с кривой, не предвещавшей ничего доброго улыбкой. И, раздраженно взмахнув рукой, прерывисто задышал в лицо митрополита. — Ведомо мне, что у тебя в думах злых. Говоришь одно, а за пазухой держишь другое… Ну-ка, перво-наперво скажи — кто ты таков есть?
— Доселе преосвященный был божьим благоволением.
— Вот то правда: не есмь, а был. Ныне же не преосвященный ты, а, дьявольским наущением, челяднинский охвостень, — вот ты кто! Вот кто! Его с приспешниками не стало, так ты за мертвецов иудино дело творишь!
Филипп зло и без тени страха уставился в помутневшие глаза государя.
— Бог судия приявшим по твоей воле кончину великомученическую. Ты сам за казненных молишься, а я такоже, — резко отрубил он и, низко склонив голову, вслух помянул усопших рабов божиих Челяднина, Тукаева, Прозоровского, Овчинина, Щенятева, Тульева и иже с ними. — Не дано тебе, — закончив молитву, обличительно произнес он, — мертвых во гробах их тревожить. И не гневайся на меня, божий помазанник, а будь кроток, яко Давид. Смиренно молю тебя и кланяюсь земно. Воззри на рабы твоя — вся земщина стонет. Опамятуйся, преславный…
— Дале, дале! — зашевелил губами царь, когда Филипп на мгновение умолк. — Чего уж страшиться царя-лиходея!
— Не ты… не повторю того, что ты изрек о себе, не ты беды чинишь Руси, опричнина злобствует! Она, яко саранча, все пожирает. Селения вымерли, опустели. Нивы не вспаханы. Вся Русь ополчается.
— Эки страсти! — язвительно ухмыльнулся Иван Васильевич. — Неужто вся Русь? А может, не вся? Может, ополчаются на меня тебе подобные враги Руси, по уделам скорбящие?
Государю давно уже было известно, что митрополит держит сторону Курбского, но ему хотелось верить, что Филипп в конце концов образумится и поймет, на чьей стороне правда. Однако что ни день, то надежды на это пропадали. Он не только не собирался каяться в своих заблуждениях, а, наоборот, уже почти открыто восставал против вводимых Иваном Васильевичем новшеств.
— Голод, мор, разорение! — со страданием произнес государь. — Думаешь, мне это в радость?
То и дело с силой вонзая острый конец посоха в пол, Иван Васильевич заговорил о ниспосланных на Русь тяжких бедствиях. Мало ли жизней человеческих унесли и уносят нашествия крымцев и войны с Ливонией? А казанские ханы — сколько принесли они горя русской земле! И разве можно было дальше терпеть их опустошительные набеги? Как полагает митрополит — правильно поступил государь, разбив их орды? Так пусть же отважится кто-нибудь, у кого сохранилась еще хоть капля любви к отчизне, осудить царя и его друзей-единомышленников за то, что он покончил с Казанским ханством и затем, во избавление от угроз с востока, продвинулся к Астрахани и Кавказу!
— Что же лучше, скажи! — теряя власть над собой, закричал государь. — Кому же и знать правду и скорбеть за народ, как не святителю! Так ли? Не правду ли я говорю? Не по правде ль сужу?
— А и я по правде сужу, преславный, — ответил митрополит. — И паки и паки к душе твоей взываю: тяжко людям, непосильные тяготы претерпевают. Помилуй их, пожалей своих верных сынов…
— Вот так по правде судишь! Нет, святитель, как ни будешь кривду в правду крестить, кривда так кривдою и останется. А правда — вот она: не о людях кручины твои, по уделам скорбишь. Вспять идти хочешь — вот она, кривая правда твоя.
Государь глубоко вздохнул, закрыл рукою глаза и неожиданно тихо, точно думая вслух, сказал:
— Не тот почтенен, кто в кручине скулит и ропщет да о своей корысти вздыхает, а тот, кто за все царство грудью станет противу ниспосланных испытаний. Вот в чем истина, вот! — И, сурово сдвинув брови, уставился взглядом в немигающие глаза митрополита. — В последний раз спрашиваю: можешь отречься от крамольных бояр и мне служить? Скажешь «могу» — поверю, тому порукой самодержавное слово мое.
— Тебе и отчизне служил всеми помышлениями и чистым всем сердцем, — ответил Филипп. — Служил, служу и до смертного часа буду служить. Тебе и отчизне… Тебе, но не опричнине. Не поклонюсь хамову отродью!
— Вот то отменно сказал, — похвалил царь. — Так, так. Да мы, сдается мне, сейчас снова, как встарь, душой воедино сольемся. Ты только вникни. Неужто я противу высоких кровей? А сам-то я кто таков есть? Да пойми ты: разве не ведомо мне, что не на страдниках и иных прочих смердах зиждется держава моя, но стоит она крепко на дворянской твердыне? Не на высокие роды я ополчился — на удельное самодержавство войною пошел, сиречь на опричнину земскую. Ты вникни, праведно рассуди — и уразумеешь тогда, что придет срок, и я через ту же нынешнюю опричнину укреплю силу земщины. Неужто не дано тебе это уразуметь? Неужто тебе, при уме твоем, невдомек, что без худородного дворянства сгинет не только земщина, а и стол мой не устоит?