Тут его каска, используемая для прижатия скопившихся на столе бумаг, стала подпрыгивать с тусклым бряканьем. А бумаги этим воспользовались и стали расползаться в стороны. Баглир жестом полководца послал адъютанта на амбразуру, а сам бросился к окну — смотреть.
Гвардия шла без музыки. Даже барабаны отобрали за грехи. Но есть инструмент, который не отберешь. И когда сумрачность насупленного топота достигла предела и дома начали дрожать от ударов солдатских башмаков по мостовой — над строем штрафников поднялся наглый, звенящий голос запевалы.
Мы идем день, ночь. Мы идем ночь, день. Мы идем зной, снег — мы идем! Для кого-то грех — мы идем. Для кого-то смех — мы идем. Для кого-то смерть, Для кого-то смерть — Мы идем день, ночь, Мы идем!А за ним припев — в двадцать тысяч глоток, истово:
До свиданья, родной край! Мы шагаем прямо в рай… Ты не жди, не жди, не жди меня, родная, Я любил тебя! Я любил тебя! Я любил тебя! Прощай!Баглир чуть из окна не выпал. А вот Кужелев иронически кривился.
— Герои, — сказал он, — первый раз за полста лет на войну топают. И как же им себя жалко-то!
Зато Мирович был доволен. И не только спасенным отчетом.
— Гаврилу прорвало! — счастливо сообщил он, — Есть в том строю такой — Гаврила Державин. Все писал какие-то частушки, похабности. А тут — уже. Яркие чувства, экспрессия заоблачная. И ни одного матерного слова! Прежде он для такого эффекта мат использовал. Так что поздравляю, господа — одним поэтом в России стало больше.[2]
Из-за окна доносилось уже что-то про сивуху, бордели, сифилис. Мирович поскучнел.
— Ничего, — утешил его Кужелев, — после парочки сражений пиита твоего прорвет окончательно. Если с пулей не повстречается. Помнишь Цорндорф? Как мы стояли. Такое матом не выпоешь.
Гвардия шла долго. Не день и ночь — но часа три. А потом водка в штофах, недопитых Кужелевым со товарищи, перестала штормить. Шлем перестал прыгать по столу. Мир перестал быть слишком легким. Сон обрел плоть. Мир вокруг стал большим, тяжелым и надежным.
Эпоха дворцовых переворотов в России завершилась.
4. Шеф
Фельдъегерь… Некоторые люди просто-напросто созданы для такой работы. Непоседы, у которых есть один аллюр — галоп! Существа, сущность жизни которых в езде, неважно куда, неважно зачем — но езде быстрой и невзирающей на препятствия. Поскольку в России препятствия всегда найдутся. Не столько разбойники с кистенями — хотя хватает и таких, а у иных и пушки на вооружении имеются — сколько начальники станций, уверяющие, что свежих лошадей нет. А еще отваливающиеся как раз посередине межстанционного перегона колеса у трехжильной казенной кибитки, средства передвижения неудобного, зато крепкого, и рядом никакой деревеньки с кузницей! А волки? И нет массивных многоствольных пистолей, которые можно извлечь из кармана при дверце кареты, установить в разбитое окошко и выбивать серых по одному. Потому как это — роскошь для богатых бездельников или ну очень важных персон, вроде фельдмаршалов, и нет у фельдъегерской кибитки никаких дверок вообще, зато запряжена тройка, как генералу, и возница из тех, что душу из седока вытрясут, а доставят к любому безумному сроку. А потом на пути появляется придорожный трактир — где же ему и не располагаться, как не на тракте? — и возчик вдруг заместо дюжины стаканов горячего чаю изваливает выкушать штоф-другой, и приходится его устраивать в кибитке, а самому лезть на козлы. И, летя к цели сквозь распутицу — погоду, сквозь снег, дождь, сквозной ветер — мечтать о битии виноватой похмельной морды!
Зато какие чувства охватывают сердце, когда на заставе, вместо докучливо-въедливой проверки, кто ты и что — мгновенное отдание чести, и тоскливый провожающий взгляд прикованного к единому скучному месту стражника или ополченца, будь он и на три чина выше в табели! А иногда — пусть и без взятия на караул, но — размыкающиеся штыки постовых, и распахивающиеся сами собой двери дворца — которого? В Питере много, — и звон! — не шпор — паркета, и ноги сами несут вперед упоительным церемониальным шагом, и вот — кабинет. И из кресла навстречу поднимается нескладный брюхатенький человек, ему не положено, но — любопытно, и у него нет сил ждать еще секунду. И Император Всероссийский, и длиннейшая прочая сам хватает и рвет пакет с донесением, а собственные слова гремят благовестом: