Выбрать главу

Еще час, не меньше, стояла пыль столбом в том направлении, где были турки. Я до хруста сжимал кулаки. Если бы они убивали православных?.. Я верил в то, что прикажу убивать даже мирных татар в Крыму, хотя их общество было необычайно милитаризировано. И не было не военных семей. Скорее армяне, евреи, готы, греки… вот они имели мирные профессии, а татары воители, но теперь с приставкой «бывшие».

Вскоре из лагеря неприятеля потянулась вереница — без конвоя, без охраны. Русские люди. Мужики, бабы, дети. Коровы, козы, телеги с награбленным добром — всё это медленно двигалось в сторону крепости. Кто-то там, внутри, правильно рассудил: прежде чем просить пощады или выдвигать условия, нужно было сделать жест доброй воли.

Не знаю, была ли это идеология, которую я вбивал в своих воинов, или слова мои действительно дошли до каждого сердца — но русских людей встречали с объятиями. Показалось, что даже в сторону была отброшена сословность. Офицеры обнимались с истощенными и обреченными людьми, бывшими в плену, но теперь свободные.

Радостно, шумно, как встречают родственников, которых только что вырвали из рук людоловов. Потому что так оно и было.

Прошло ещё три часа.

Большое войско крымских татар стояло в полном окружении. Отряды, пытавшиеся прорваться, настигала кавалерия, чаще иррегуляры, которые были за оцеплением — и уничтожала. Дважды вперёд выходили парламентёры с белыми знаками. Я не пожелал с ними говорить. Точнее — не совсем так. Поговорить можно. Но лишь для того, чтобы выслушать мою волю — волю их нового государя. Не свои условия, не торг, не просьбы. Только мою волю. Их спрашивали:

— Собираетесь ли вы полностью покориться воле русского императора? Во всем! Отдать свое имущество, присягнуть ему…

Они не хотели. Видимо, некоторое время думали, что я смягчу позицию. Но как сказали бы французы: «с пуркуа»? Как русские сказали бы на это, думаю каждый русский человек догадается. И русская речь куда как основательнее передает смысл моего посыла.

Когда начало смеркаться, тот, кто ещё как-то пытался держать в руках эту растерянную толпу, наконец направился к крепости. С повинной головой. Пешком. А это уже знак покорности, да такой, что ладно, я решил принять.

Через час… Если бы не холодная выдержка, Гнев сожрал бы меня без остатка. Моя рука сама тянулась к эфесу тяжелой шпаги, чтобы одним ударом зарубить человека, стоящего сейчас передо мной на коленях.

Но его казнь стала бы равносильна вероломному убийству парламентера. Она послала бы татарам однозначный сигнал: пощады не будет, под нож пустят всех до единого. Это была бы «сакральная жертва» и от моей руки. А достаточно такой же, но от руки самих татар, которые убили хана. Чем больше будет противоречий в татарском обществе, если я не собираюсь их вырезать физически всех, тем лучше. Значит найдется немало тех, кто станет служить мне, пусть вынуждено. Но потом воспитаем их детей и те будут служить по зову сердца и любить Россию, как мать родную.

А теперь, загнанный в угол зверь, как известно, бьется с отчаянием обреченного. Потеряв надежду выжить, он преследует лишь одну цель — продать собственную шкуру как можно дороже, утянув за собой в могилу десяток врагов.

Мне же был дорог каждый мой солдат. Впереди страну ждали тяжелые, выматывающие испытания — вынужденные, но совершенно необходимые шаги, без которых Россия никогда не добьется подлинного имперского величия. На горизонте уже отчетливо маячила большая кровь — война с Османской империей. И сейчас мне было жизненно важно заключить с турками мир. Хотя бы на год, чтобы дать армии передышку и успеть стянуть силы. Глядя на склоненную голову татарина, я понимал: этот год у нас, скорее всего, будет. Я же считай ни в чем не виноват. Это, конечно, если турки так же будут заинтересованы в краткосрочном мире.

Тяжелый походный стул, который всегда возили вместе с моим личным обозом, сейчас заменял мне императорский трон. Передо мной, покорно склонив лишь одно колено — я милостиво сделал такое допущение, позволив пленнику не падать ниц обеими ногами в дорожную пыль, — замер бывший калга Селямет.

— Почему ты убил своего брата, хана? — мой голос звучал ровно, но в напряженной тишине шатра он хлестал наотмашь. — Разве ты не понимаешь, что тем самым преступил все мыслимые и немыслимые законы — и человеческие, и божественные?

Селямет медленно поднял голову. В его темных глазах не было раскаяния, читалась лишь смертельная усталость.