Выбрать главу

...В безграничной на жизнь и смерть власти нашей - до последнего уверен народ. Во всех школах, на колоннах наших мечетей увидишь ты надписание мудрейшего слова Хасана-эль-Басри:

"Неискренен в молитве своей тот, кто не сносит терпеливо ударов своего владыки".

...Изречение это знает в Бальджуане каждый ребенок. Если бы я приказал четвертовать на площади достойнейшего из стариков Бальджуана, никто не усомнился бы ни в праве моем, ни в правде моей. И каждый, кого я ударю плетью по лицу, - примет это как должное.

...Но мы не бьем плетью по лицу. А существо холопа - каким другим именем можешь ты назвать толпящийся на базарах и воняющий на пашнях народ? - таково. Если ты, имея право ударить по лицу плетью, - ударишь только по плечам, он сочтет себя отмеченным милостью; а если ты ударишь его просто рукой, - он скажет: хвала облагороженным! Он будет счастлив, таксыр. Ты видел сам. Ибо вся тайна довольства Бальджуана - в одном: без нужды мы не бьем плетью по лицу. Наша рука тяжела, - она тяжелее, если хочешь, руки Рахметуллы, ибо он человек без рода, без завтрашнего дня, грабит, где удастся; мы же накопляем со всех, и каждый день. Но холопы не чувствуют этого, потому что их кожа не изрезана плетью и при встрече я кланяюсь приветно - я, Белый князь в серебряной парче. Я даже разговариваю с ними, Аллах мне свидетель, проезжая по улице, когда на пути моем скопление этих грязнейших людей. И они горды собою и бекским родом Бальджуана... Зачем им знать, что, прикоснувшись к ним, я трижды омываю руки благовониями и окуриваю их аравийской смолой?

...И больше того. Когда мы решаем ввести новый налог или отобрать в свое владение новое угодье, - я никогда не бросаю им приказа в лицо. Нет: я созываю стариков и говорю: "Вот наше  м н е н и е  о налоге или угодьях. Не правда ли, и  в ы  д у м а е т е  т а к?" И смотрю им в глаза пристально. И они отвечают согласно: "Воистину - так". А наутро они важничают по всему базару: мы решили, и бек приказал. И славят благость решения, хотя бы оно удваивало их десятину. Истинно говорю: мудрость правителя: поласкай ишаку грязную морду - он будет радостно подбирать по канавам отбросы и почитать за счастье возложенную на него кладь.

- Я вижу, - сверкнул очками Жорж, - на пользу бекам пошло сказание о превращении ишака в тигра. Но уподобление неправильно. И, поскольку рука ваша тяжела (ты сам говоришь об этом), народ осознает в один прекрасный день действительную цену своего довольства. И вспомнит, что, по сказанию (в этом оно верно), тигр создан самим человеком.

- И дальше что? - презрительно сказал, сквозь зубы, Ахметулла.

- Народ восстанет.

- Если ты читал книги, - усмехнулся жесткой усмешкой бальджуанец, тебе ведома судьба восстаний рабов. Они обречены. Но здешние рабы не восстанут. Сказание, о котором ты упомянул, сочиненное нашими дедами, недаром установило тигровый запрет. В нем - великая правда. При покорности тигр берет только то, что захочет. Но если восстать, если убить хоть одного тигра, - остальные будут не только взимать подобающую им дань, но и мстить. И поскольку народ знает, что бек и знать не в одном Бальджуане, как не в одном Бугае водятся тигры, ему, поверь, ясно, что тигровый закон - закон вечный. Ибо для того, чтобы стряхнуть этот тигровый закон - закон нашей власти - власти тех, кто не грязною работой живет, но данью, - мог бы быть только один путь.

- Перебить всех тигров!

- Ты сказал, тура-шамол! - спокойно кивнул головой Белый князь. Именно, без остатка, в с е х. Но безумие такой мысли очевидно: народ отгонит такую мысль сам: на это у него хватит природного разума: в таких пределах - рассуждает и ишак. Пусть тигр создан человеком. Но, воистину (и в этом глубокая мудрость дедовского предания о тигре), то, что человек создал, над тем не волен уже и сам бог.

- А ты веришь в бога, таксыр?

Ахметулла сузил зрачки.

- Спроси об этом муллу главной мечети. А сам о себе я скажу - словами арабской песни... ты ведь разумеешь по-арабски, таксыр?.. Но поскольку от дел правления мы перешли к вопросам духовным (он хлопнул в ладоши - в тотчас распахнувшуюся дверь вошла челядь), - уместно продолжить беседу за трапезой.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Когда, закончив ужин, мы приняли из рук прислужников чашки ароматного чая, я напомнил о песне.

- Мы ведь арабского рода - корень наш от пустыни. Оттуда привезли мы и песни. Пустыня за Кызыл-су - владение наше - не дает нам уснуть: мы вспоминаем родину. И о себе - я люблю думать словами Шанфара, самого одинокого из певцов Геджаса:

Я не истомленный жаждой, что пасет свое стадо поздно вечером: верблюжата у него плохо накормлены, хотя у верблюдиц и не перевязано вымя.

Я не слабосильный трус, что сидит при жене неотрывно, выспрашивая ее о своем деле - как ему поступить.

И не припавший к земле страус, сердце которого, точно жаворонок, то взлетит вверх, то опустится низко.

И не любезник, прячущийся от дел, утром и вечером расхаживающий умащенным и насурмленным.

Я не бездельник, у которого зло раньше добра, неумелый, что вскакивает безоружным, если ты его испугаешь.

Я не страшусь темноты, когда на пути перепуганной, мчащейся наугад встает бездорожная грозная.

Когда кремнистые камни встречают мои копыта, - они разлетаются в прах, отметая искры...

Не в одну зло несущую ночь, когда имущий сжигает свой лук и стрелы, которыми он запасен.

Я шел во мраке, и спутниками мне были холод, голод, страх и дрожь.

Я вдовил жен и сиротил детей и вернулся, как начал, а ночь была еще темнее.

И наутро в аль-Гумейса были две толпы: одну расспрашивали, а другая спрашивала про меня.

Они говорили: "Ночью заворчали наши собаки; и мы сказали: рыщет волк или подкралась гиена".

Но звук пронесся и замер, и они задремали; и мы сказали так: вспугнули, наверно, ката или вспугнули сокола.

Если он был из джиннов, то великую беду натворил, придя ночью, а если он был человеком... Но ведь подобных дел - не сотворит человек.

Он замолчал, призакрыв глаза, словно утомленный.

- Мы знаем эту песню: френгский ученый записал ее давно уже в свою книгу. Прекрасная и гордая песня. Но звучит странно в роскоши твоего дворца. Тебе ли, человеку государства, исчисляющему налог, - петь эту песню?

Ахметулла засмеялся - в первый раз за наше с ним знакомство.

- Изречение Сирри-эл-Сакаты: "Самый сильный - тот, кто побеждает свою страсть; самый слабый - кто ей поддается". О Сирри рассказывают: во время отшельничьего его подвига дочь принесла ему кружку для охлаждения воды. Сирри задремал, и ему приснилась прекраснейшая гурия. Он спросил: "Кому ты предназначена?" - "Тому, кто пьет воду не охлажденной". Проснувшись, он разбил кружку вдребезги. Во дворце - искушении больше: поэтому место сильному - во дворце.

Жорж почесал подбородок.

- Победить страсть, чтобы овладеть гурией! Одно - стоит другого.

- Закон рая, - беззаботно сказал, расправляя плечи, Ахметулла. - Ты читал Коран, таксыр?

- Сура сорок восьмая: "По пяти сотен гурий каждому будет дано..."

- Ты мог бы выдержать состязание в богословии с Бишр-абу-Насром! весело кивнул мне князь. - Дозволь же закончить сегодняшний скромный ужин - чашей вина. Ты свободен от мусульманского запрета, государь мой вихрь. И для тебя - только для тебя - приказал я изготовить этот напиток!

Он дал знак. Тихо позванивая оружием, высокий рыжебородый туземец поднес мне, на серебряном блюдце, тяжелую кованую чашу.

- Наш славянский обычай таков: мы не потчуем гостя тем, что для нас самих запретно. Если вино - порок, зачем ты предлагаешь его мне? Если же правда, что еще со времен Соуджа, вашего пращура, не чужд бальджуанской знати обычай веселого пира, - разделим чашу. Один - я не буду пить.

- Ваш обычай мудр, быть может - он лучше нашего. Но каждый блюдет свое. Пей, государь мой вихрь, и да приснится тебе сегодня прелестнейшая из гурий.

Рыжебородый, по знаку Ахметуллы, вторично поднес к моей руке тяжелую чашу. Я принял ее. Ахметулла ленивым движением потянул с дастархана янтарную кисть винограда.