- Какое племя, Гассан? - спрашиваю я, на проверку.
- Джюгуд - еврей! - не задумываясь, отвечает джигит. И сплевывает с досадой. - Дорога! Ушли от заразы - пришли к нечисти: от болезни - в грязь.
Как все туземцы-горожане Туркестана, Гассан отчаянный антисемит. Ведь в городах Средней Азии еврей не почитается за человека и одежда его особая - рабья, с отметкой, и верхом ездить он не смеет, и за убийство еврея не отвечает, по бухарскому суду, мусульманин.
Один из стариков, подойдя, берет под уздцы лошадь.
- Старшина, - поясняет Мелч-Им.
- Угодно ли отдохнуть гостю?
Не отдохнуть! Надо записать, измерить... Одежды из шкур - можно ждать древнего черепа. У Жоржа наверное бы сейчас руки дрожали от волнения.
Сакли сложены из камня, без цемента, норами. Женщины не прячутся. Без покрывал, встряхивая туго заплетенными черными косами, теснятся они к нашим лошадям, трогают ковровые куржумы.
Спешились у сакли старшины. В первый раз за время путешествия не нас угощают, а угощаем мы: пригодился дастархан Джалэддина. У себя только горячую воду да ячменные лепешки нашел хозяин.
- Погости: завтра молодежь пойдет за турами, к полудню будет добыча.
Гостить не гостить, а ночевать будем: хоть на скорую руку собрать материал о язгулонцах.
Проводники возражают: бек приказал идти без задержки; Гассан и вовсе взорвался. Во-первых - джюгуды, опоганишься хуже зобатых: "Что же мне, опять не есть?" Во-вторых - крэн-и-лонги: "Догонят - мало тебе одного Джилги!"
Но крэн-и-лонги, по самому скупому расчету, нас никак не могут нагнать: пусть они выступили, как только закончился обряд над Джилгой, все-таки три дня у нас вперед взято. И пойдут они (об этом уверенно говорят Мелчи) не верхней дорогой, по которой мы шли, - зобатые их не допустят, - а северной: она дня на два длиннее. Вот уже пять дней. Да, пожалуй, и самый перевал закроется раньше, чем подоспеют крэн-и-лонги от Кала-и-Хумба. Можно бросить заботу о Хранителях.
Перед неопровержимой логикой этих соображений прогибается Гассан. Только для виду продолжая возражать, распаковывает он ящик с инструментами.
Туземцы толпятся, с любопытством рассматривая блестящие циркули, диаметр, ленту. Зачем? "Точно зарисовать": показываю рисунок. Смерю здесь, смерю здесь, кругом головы, ухо, нос, скулы, от глаза до глаза - запишу, потом на бумаге отмерю: выйдет, как живой. Язгулонцы смеются, как дети. "Рисуй скорее, заезжий". И наперебой подставляют головы.
С первых же измерений - твердо: чистые семиты.
А язык?
- Как по-вашему "дом"?
- Кудт.
Это не еврейское слово...
- Ну, а "отец"?
- Дед.
Похоже на шугнанское наречие: шугнанцы говорят "дад".
- А как по-вашему "я" - мын по-таджикски.
- Аз! - радостно тычет себя пальцами в грудь. - Аз! - И, показывая на меня: - Тау!
До поздней ночи проработал над глоссарием. Сходство с языками памирской группы есть, но наречие более древнее. И во всяком случае - что для меня всего важнее - чисто, беспримесно арийские.
Язык - признак неустойчивый, конечно. Но в данном случае заимствования не может быть: это их родной, исконный язык. Все понятия посложнее они передают на языке горных таджиков: даже для лошади у них собственного слова нет. И счет у них свой только до десяти. Тем надежнее природность коренных слов.
Весь следующий день прошел в той же лихорадочно спешной работе: почти весь кишлак, до женщин включительно, прошел под моими циркулями. Записывал песни: но смысл их не мог расшифровать; даже припев, короткий, звучащий вскриком порванной струны, повторяемый во всех неизменно, так и остался неразгаданным. Приходится отложить до Петербурга: там определят... академики.
Гассан понемногу утешился: сидя с проводниками в кругу язгулонцев, он сочиняет напропалую и про Самарканд, и про нашу поездку, и даже про таинственный для него самого Фитибрюх. А про меня плетет такие небылицы, что я наконец не выдерживаю и кричу ему по-русски, чтобы не конфузить перед слушателями:
- Перестань брехать, Гассанка! Что ты, хочешь, чтобы меня колдуном ославили?
- А пусть, таксыр, - осклабляется во всю пасть Гассан. - Вернее Тропу укажут, без обмана.
Провели в Яр-Газане и вторую ночь. На третий день двинулись дальше; к проводникам нашим примкнуло с десяток горцев.
Шли узкой тропкой среди густой и высокой - по грудь коню темно-зеленой травы. На повороте из зарослей поднялся выводок диких голубей. Один из туземцев, юноша в медвежьей шкуре, еле державшейся на коричневых мощных плечах, шедший передо мною, резким броском взметнул в воздух руку. Что-то мелькнуло в воздухе, и почти к моим ногам упали камень и мертвая птица. Язгулонец спокойно наматывал на ладонь ремень пращи. Остальные не обратили ни малейшего внимания на этот меткий выстрел: очевидно, здесь не в диковинку бить птицу влет из пращи.
Второй кишлак оказался меньше Яр-Газана. Такие же, из каменных глыб сваленные норы. И люди такие же. Мы ненадолго задержались в нем: дневной привал будет в следующем - на полпути к выходу из ущелья.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
К вечеру остановились на ночевку в Мосра, крайнем - шестом по счету поселении язгулонцев. На всех привалах работал, хотя нового этот день не дал ничего: настолько выдержан тип, хоть не множь измерений. Совсем накрепко утвердился во вчерашних выводах. Чистые семиты по крови, чистые арийцы по языку: есть чем поставить расовую теорию дыбом. "Черепным сводом - от неандертальца к Канту!" Вот он - древний, прародительский череп, затерянный в ущельях с первобытных времен, о котором грезит профессор... Но он оказался... семитическим. Достаточно, чтобы сбросить профессора со стула в истерике...
А хорошую можно на этот предмет написать книжку...
Гассан опять заволновался... язвит.
- Ну, три дня записывал, поджидал крэн-и-лонгов. Много узнал?
- Такое узнал, Гассан... не придумаешь! Узнал, что ты и джюгуды одного корня, одного отца.
Гассан вскидывается, как от удара:
- Пожалуйста, такого слова не скажи.
Вот так же вскинется и профессор...
- Верно говорю. Вернусь в Петербург, напишу об этом в большой ученой книге: язгулонцы мне в этом твердая опора, тело их и язык; что о них записал, что вымерил, все свидетельствует: один корень, один род у джюгудов и у нас.
- Ах, пожалуйста, такой книги не пиши, - трясет головой Гассан. - Я тебя так люблю, так люблю - не сказать! Очень тебя поэтому прошу - не пиши такой книги!
- Почему не писать?
- Все равно никто не поверит. Всему, что скажешь, - поверят. Этому нет! Чтобы мне джюгут брат был - кто такому даст веру? Всякий скажет: тьфу! И я тебя очень, совсем прошу: не пиши!
И прежде всего не поверил сам Гассан. Однако, явственно, стал по-особому как-то присматриваться к язгулонцам и не протестовал, когда я решил еще на день задержаться в Мосра, пополнить собранный мною глоссарий. Только посчитал по пальцам: пять... три... все-таки на два дня обогнали. А пожалуй, и на три?
Еще день работы.
В сумерках один из горцев привел ко мне дочь: славную черноглазую стройную девушку лет пятнадцати. "Рука болит. Таксыр - знахарь. Пусть вылечит". Вот она, пустопорожняя Гассанкина болтовня!
Я размотал грязную ткань, опутывавшую тонкие дрожащие пальцы. Раскрылась глубокая, уже омертвевшая язва. Вверх, к локтю, ясно шла зловещая опухоль. Чем могу я помочь при гангрене?
Было тоскливо и стыдно, как тогда, в Анзобе... под доверчивыми, с такой надеждой и верой смотревшими на меня глазами.
Отрубить ей руку по локоть? Не отнявши руки - не спасти: наверное. Но даже отрубить нельзя: перевязать нечем, да и не сумею: я ведь не доктор.
Чтобы хоть что-нибудь сделать, я осторожно промыл язву, приложил к ней нагретые льняные очески, намылив их слегка, и плотно перевязал руку. Более подходящих снадобий в кишлаке не оказалось, а с собой у меня лекарств никаких нет.
- Язва на смерть: я ничего сделать не могу и не умею: скажи Мелч-Иму, Гассан, чтобы он перевел отцу.