— Царю!
— Почему бы не царю Оське Рябому? С ним страшновато, но весело, — она смеялась потому, что не выносила, когда Булен гладил ей коленки.
— Ну, царь мужчины, сам знаешь, кто… что, — говорила она, прикусывая его пальцы сильными губами.
— Отечеству… — Булен продолжал безнадежно.
— Отечество, дурачок, то, что приятно…
Да, с ней было именно так: приятно.
Он целовал ей сосок и — в таких случаях даже добропорядочная чувствует — что-то не так.
Она сжала его щеки руками, посмотрела глазами сытыми:
— Что ты?
— Поезжайте… Ведь вы собирались? Поезжайте, чтобы неожиданно. Назначь ваш вечер и не отмени. Или отмени за час — как будто вас вызвали срочно, не предупредив…
— Ну… — она была капризна. — Ты поцелуешь еще?..
А ведь надо было потом, когда она заснула, просто подняться этажом выше (браунинг на пять скромных зарядов всегда при нем) — в кабинет генерала, он спал там на диване, и выстрелить в рот — генерал, как ребенок, спал с открытым ртом (это знал Буленбейцер — Труханова, смеясь, рассказала, а потом и сам видел). Почему в рот? Ну, во-первых, в темноте не промахнешься, пуля не соскользнет, — знаете, так глупо бывает — стреляешь в упор, а мажешь, мажешь (неприятно на следующий день читать в газетах, что пациент, видите ли, отделался царапиной, — ведь про прослабленный желудок от неожиданного грома над спящим не пишет даже желтая пресса), и, во-вторых, меньше все-таки шума. Впрочем, дом добротный — уши соглядатая останутся на постном меню. Да и браунинг его стреляет так, как покашливает джентльмен — с изяществом и негромко.
Жаль, что он так и не выстрелил в рот.
А что Полежаев в те же годы? Нет, не в 30-е — с ними более-менее ясно, а раньше — в 20-е, да и сразу, как потек гной, — в 1917-м?
Он ведь учился, естественно, на естественника: все-таки недаром была у него Каменноостровская любовь — заводь под ивой, которая уже при Петре считалась старой, — поэтому в ее корнях, искрученных возрастным артритом, всегда выжидали мокрой погоды лаковые тритоны; еще — пустующая дача Финдейзенов, — Илья пробирался по заброшенному саду, используя адамов (или эдемов?) способ сбора насекомых, — так сказать, «косил» — вяло водя в стороны энтомологической мешковиной, в просторечии именуемой сачком, или, наоборот, с дач бежал в поле, — но это уже на соседний Елагин остров, перед дворцом, — там никому не разрешалось пересекать местность, но какой сивушный сторож разглядит в аршинном многотравье панаму охотника и его же сачок? Насекомые, правда, не стали пожизненной страстью Ильи. Его дальний приятель (наезжал на Каменный редко) — длинноногий Владимир, Вольдемар, Володенька — снисходительно кашлял над дилетантскими коллекциями Полежаева — «что за радость — ловить в сотый раз плебеев?» Илья пунцовел — разве он знал тогда, что его натура сама торит путь в область изменчивости видов, откуда его извлечет в Германию Тимофеев-Ресовский? Впрочем, то, что потянет Илью дальше (уже в Германии), будет замешено на химии, — но ведь пробирки всегда были его любовью (здесь, в том числе, точка соприкосновения с Буленбейцером). Они даже учредили на Каменном «Академию новых наук», проще говоря, сделали в сарае лабораторию. Разумеется, каждый хотел наставлять в купаже другого — Федор всыпал в растворы Ильи щедрую порцию ядоносов, Илья — задумчиво повисая ладонью над алхимическим рядом буленбейцеровых реторт, незаметно шуршал щепоткой — пш, пш… Получались интересные результаты.
Далее. Крыша их сарая-лаборатории была вскрыта, и там они установили поворотливый телескоп (хорошо, право, что сарай стоял не под соснами, а на отлете крокетной лужайки). Микроскоп, разумеется, у них тоже имелся. Впрочем, Булен всегда начинал нетерпеливо сопеть над микроскопом — Илья наоборот. Вам, к примеру, приходилось видеть голову обыкновенного комара? Пожалуй, и эта голова повинна в стойкой приверженности Ильи старомодному креационизму.
«Дарвинисты, — писал Илья в 1937-м в популярных очерках для детей, изданных в Ганновере, — похожи на заводских менеджеров. Перекос не в том, что менее совершенные виды сменяются более совершенными. Ведь и космогония древних предполагает последовательность творения (энергия, минералы, растения, животные, человек). Перекос в той снисходительности к предшествующим ступеням эволюции, которая есть если не у маститых, то, во всяком случае, у коротколапых ученых. Возьмите, друзья, микроскоп. Полюбуйтесь головкой обыкновенного комара, который только что так противно напевал вам в уши. Что же вы видите? Не правда ли, сколь совершенное творенье? Эти огромные окуляры глаз — поэтому так легко он уносится от негодующей ладони царя природы, эти антенны-волоски — поэтому и в темноте он безошибочно, как авиатор по компасу, планирует на широкую инфракрасную тушу коровы, непорочный лобик младенца в люльке или, извините, на вашу, так и не отмытую от чернил, щеку; вглядитесь еще в хоботок — без микроскопа нам кажется, что это просто отточенная игла, — но в микроскоп мы видим резиновый шланг влагоотсоса, снабженный раструбом, чтобы не потерять ни одной капли. Не будем с надменностью людей двадцатого века смеяться над людьми прошлого, которые в каждой твари узнавали Творца. Они просто были поэтами — и восхищались миром, в котором живут. Они не были безжалостными фабрикантами, которые каждые полгода требуют новых машин и новых аппаратов. Старые же давят прессом, обращая в металлический лом. Откуда у них такая уверенность, что новое всегда лучше? Бог, в представлении средневековых богословов, — не просто Творец, который сродни автору длинной пьесы, Бог — глава цеха мастеров, каждое творение которого — шедевр. Иногда такой маленький, как обычный комар. Вот — я выпускаю его из сжатой ладони. Что же я слышу? Жужжание? Пожалуй. Я слышу почти явственно не только его, но еще и слова, которые он говорит — с-с-с-спасибо!»