— Всех нас ведет провидение,— сказал Иоганн.— Должно быть, тем, кто смотрит на нас сверху, смешны эти разговоры. Неужто ты веришь, что все можно повернуть по человечьему усмотрению?
— Я верю, верю! — воскликнул Михаил.— Я знаю, ты любишь творения Дюрера и Грюневальда. Разве они не прекрасны? Разве Дюрер вслед за италийцами не воссоздал заново красоту человеческого тела? Ты сам говорил, что гравюры Дюрера висят в твоем замке.
— В моем замке висит и картина Босха ван Акена.
— Такого художника я не знаю.
— А хорошо бы тебе взглянуть. Его люди ужасны. Это чудовища с птичьими клювами и крокодильими хвостами. Ты читал писания Бруно, но италийцы сожгли его на костре. Вот тебе творения человеческих рук. Человек творит не только прекрасное, но и ужасное, а проще сказать, не ведает, что творит.
— Тебе ли говорить такое, герцог, брат короля! Судьба вверяет тебе тысячи жизней, и ты не можешь от этого отмахнуться. Ты не поедешь в Московию, тогда поедет другой, именитый невежественный человек, он обременит люд новым побором и еще раз покажет презрение к тем кто ниже его.
— Видел ли ты ту, которую прочат мне в жены?
— Лишь слышал. Я покинул Москву, когда она была слишком юна, но учитель и благодетель мой Федор Конь рассказывал. Годунов в те поры был правителем при царе Федоре и много заботился о градодельстве. Говорят, и сейчас он сильно печется об этом. Конь бывал в его доме и видел Ксению не однажды. Годунов не так строг, как другие вельможи, дочери позволял свободу, и она приходила послушать их разговоры. Из этого заключаю, что царевна смышлена и любопытна. Обучена грамоте, и не только русской. Борис брал сыну и ей заграничных риторов. Федор, как я слышал, читает здешние книги, любопытствует в зодчестве, она же знает латынь, музицирует и прекрасно вышивает.
— Мне должны выслать ее портрет.
— И без портрета скажу, что она прекрасна! Слухом об этом полна Москва. Ты не получишь здесь в жены такую деву. О, если б ты знал, как хороши женщины на Руси! В них есть достоинство, которое незнакомо парижским дамам, они тихи и кротки, как мадонны, а кротость — величайшее проявление женственности. Если не веришь мне, читай Герберштейна, Спафария, они в один голос славят русскую деву.
Иоганн рассмеялся:
— Ты зовешь меня в сады Семирамиды. Я же предлагаю обратное. Останься со мной, мы сядем на корабль и уедем в дальние страны, где ничто не помешает нам предаться размышлениям об устройстве мира и человека.
— Нет,— сказал Михаил,— я должен вернуться на родину.
*
Борис никому не верил. Все ждали его падения. Романовы, Шуйские, Мстиславские, Черкасские и прочие затаились, чтоб выступить в черный день и столкнуть Бориса. «И отчего? — думал он, — Я осыпал их дарами, измены прощал». Сам понимал, что ответа на это нет, что царское место так и устроено, чтобы тянулись к нему руки со всех сторон.
Иоанна на них нет Рычащего. Тот долго не думал. Все стоял перед глазами Бориса страшный день, когда после новгородского избиения, с умом, помутившимся от подозрений, устроил Грозный примерную казнь у кремлевской стены, чтобы видел народ, как поступают с изменниками.
По площади расставили виселицы, котлы с кипящей водой, костры разложили с раскаленными клещами. Народ, любопытный до зрелища, на этот раз разбежался в ужасе, побросав лотки и товары.
Борис как сейчас помнил въезд царской свиты на площадь. Он только надел опричный кафтан и был приближен к царю, получив место стряпчего. Ни ночью, ни днем ни на шаг не отходил от государя.
Площадь, в ту пору имевшая прозвание Троицкой, была пуста. Только дымы от костров да водяные пары восходили к небу. Молча расхаживали палачи в черных рубахах. Грозный застыл в раздумье, потом приказал согнать народец, чтоб видел он царский гнев.
Час ушел, пока с чердаков да из погребов вытаскивали людишек. «Да не вас будем варить и резать,— увещевали опричники,— изменников царских». Молча стояли люди, опустив взгляды долу.
Вывели триста измученных, окровавленных жертв. Множество среди них было знатных, многим недавно за честь поклониться считал Борис. Теперь полагали их всех изменниками.
И началось. С иных сдирали кожу, других разрезали по суставам, третьих перепиливали пополам. Фуников, казначей, в предсмертном слове, не убоявшись, сказал: