...Последнее время по ночам в душе ее стал разгораться невиданный свет. Он занимался мало-помалу, вытесняя тьму и тяжесть. Ей становилось легко, она наполнялась светом подобно сосуду, высвобождалась из-под одеяла и медленно приподнималась над постелью. «Кажется, я лечу,— говорила она себе,— сон это или явь?» В углу посапывала Настасьица, а она медленно и плавно облетала горницу. Распахивалось окно, и вот она уже парила над соловьиным деревом. Легкое усилие раскинутых рук, она поднимается выше. Город под ней становится незнакомым и малым, только мерцают тусклые огни. Она продолжает взлетать, вокруг нее разливается тепло, вспыхивают искры, ей привольно, свободно, хочется петь...
— Акся, Акся! — испуганный голос Настасьицы.
Не сразу поняла, ответила спросонья:
— Что тебе?
— У тебя голова светится!
— Да что ты? Спи...
— Ой, я так испугалась!
— Привиделось. Спи.
— Акся, можно к тебе? Мне страшно.
— Ну иди.
Теплое тело. Мерцание лампады под образом. Тишина...
*
Повадился хаживать к Ксении чуть не каждый день. Бывал и хмельной. Тогда говорил без умолку, обещал, хвалился.
— Что тебе нужно? Я все могу. Хочешь шапку алмазов? Или коня золотого в полон рост? А вот часы. Посмотри, как хитро да ладно устроены, они флейтой играют, в них цифирь бежит. Зимой буду строить адскую пушку о двенадцати дул, сам придумал. Пушка выпалит, снесет целый город. Хочешь, назову ее «Ксения». Ха-ха-ха! Нет, ты почище той пушки будешь. Сказать по правде, я тебя боюсь, ей-богу. Ты ведь знаешь, я храбр. В бой да с рогатиной на медведя милое для меня дело. Я никого не страшусь. Кроме тебя. За то и ставлю тебя высоко. Другой бы давно тебя скрутил, к ногам своим бросил, а я не могу. Я хочу твоей милости да любви.
В другой раз был мрачен и толковал:
— Смотри, коли не покоришься. У меня разговор короток. Тут на меня стрельцы умыслили. Сам их наказывать не стал, а вывел на задний двор да отдал сотоварищам. «Вот,— сказал,— посмотрите на злодеев, кои опорочили ваше имя, сказали, что вы заговорщики, затеяли измену против законного вашего царя, повелителя. А коль это не так, делайте с ними все, что хотите». И они тотчас набросились на тех, с кем вчера только пировали, и разорвали их на куски. Не хочешь ли выйти на задний двор? Он до сих пор залит кровью. Не хочешь взглянуть? А то еще и стрельцов позову да скажу им, что ты в измене была. Да разве и не в измене? Разве не таишь на меня зла, разве не жаждешь моей погибели? Небось ворожишь по ночам да пускаешь порчу. Я знаю, ведь ты колдунья, у тебя колдовская сила в глазах. Ты околдовала меня, и вот хожу завороженный какой уж год. Тебя нужно сжечь на костре, в латинских странах сжигают ведьм. Я выкину тебя за межу, и там тебя схватят, сожгут, а прах по земле развеют.
Приходили и посланные Самозванцем люди, нашептывали:
— Государь нынче встал, спрашивает о твоем здоровье. Что ответить, царевна?
— Он мне не государь,— говорила Ксения.
— Ай-ай-ай! — сокрушались люди.— Всем государь, а тебе что же?
— Жалко мне вас,— отвечала Ксения.
— Ай, милая! Ай, красавица!
Уходя, переговаривались между собой:
— Чем она его окрутила? Вон сколько девок кругом.
— Тешится. Видал, как кот с мышкой играет? Как наиграется, так и придушит.
— Придушить-то всегда можно. А вот поломать...
— Поломает. Государь наш крепок.
— Да, государь... Говорят, на латинке поженится.
— Не нашего то ума дело.
— А и верно, не наше.
*
Площадь Рынка заполнили экипажи. Обручение решили свершить не в костеле, а в одном из дворцов, выходящих фасадом на площадь. Тут воздвигли алтарь, разостлали персидский ковер, посланный для невесты. Залы заполнила знатная шляхта. Приехали король Сигизмунд и королевич Владислав, принцесса Анна Шведская, папский нунций Рангони, кардинал Мацейовский.
Панна Марина вышла в белоснежном шелковом платье, расшитом жемчугом и серебряной канителью, поверх платья был накинут парчовый марлот, отороченный белым мехом, лицо подхватывал плоёный французский воротник, а на голове красовалась корона, украшенная большими алмазами.
Она преклонила колено перед королем и поцеловала ему руку.
— Встань, дочь моя,— сказал Сигизмунд милостиво.
Поднимаясь, Марина чуть оскользнулась на вощеном полу, но король успел ее поддержать. По толпе придворных пробежал легкий говор.
— Вот тебе и нехороший знак,— шепнул Свербицкий на ухо Михаилу.
Дьяк Афанасий Власьев сказал приветственную речь. Михаил почти не слушал, он знал эту речь, потому что составил ее сам. Правда, дьяк все переиначил. То, что звучало у Михаила легко и ясно, Власьев передал многословно, а порой невразумительно.