Была слабинка у нового государя, и Шуйский сразу ее усмотрел. Чуть заходила речь об угличском деле, царь тотчас вострил ухо. Не кто иной, как Шуйский расследовал гибель малолетнего Дмитрия, не кто иной, как Шуйский клялся перед народом, что собственными руками похоронил Дмитрия. Гот же Шуйский через некое время с той же клятвой толковал, что Дмитрий спасся, а вместо него убили поповского сына.
Самозванец словно бы и не вникал в это дело, чего уж вникать, вот он перед всеми, истинный сын Иоанна Васильевича. Но Шуйский понимал, нет-нет да заводил разговоры.
— Охти мне, грех, грех! Скрутил меня Бориска, бес попутал. Туман перед глазами стоял, оттого и обманулся нечаянно.
— Ладно уж вспоминать,— небрежно говорил Самозванец,— то дело прошлое. Службой твоей я доволен, так и впредь мне угождай.
Но впредь угождать Шуйский не собирался, на тайных советах с боярами называл Самозванца оборотнем и говорил о новом царе. Тут много было суждений. Одни предлагали польского королевича Владислава, другие самого Шуйского, но Шуйский от власти хитро отказывался и указывал на Симеона Бекбулатовича, некогда сидевшего на московском троне по воле Иоанна Грозного. Про того же Симеона Шуйский шепнул Самозванцу, крещеного татарского хана постригли и сослали в монастырь на Белозеро. Умел Шуйский угодить нашим и вашим, а меж теми и другими собирался проскользнуть к трону сам.
Тайным людям Шуйский сказал:
— Приснилось мне, будто приходила Манка Немая, пальцами показывала так вот и эдак. Не понял я, но, кажись, неладное про царя. То обруч над головой себе сделает, то на землю падет, то полешко схватит, обнимет.
Слух тотчас и разошелся. Манка будто Немая гибель царю предсказала в день свадьбы с Маринкой. Слухов вообще ходило великое множество. То говорили, будто царь затевает потешные игры, а во время тех игр повелит наемникам вырезать весь ратный московский люд. То судачили, что приезжал в Москву тайно сам римский папа, выглядывал места для латинских храмов, а православные приказал снести. Дмитрий же, царь, дал ему в том обещанье, целуя череп и крестясь костью. Кто-то рассказал, что у царской невесты Маринки нутро сделано наподобие часов, из винтиков и колесиков, что это кукла заводная, сработанная в главном немецком городе. Те же мастера из немецкого города уже на пути в Москву. Как только приедут, по ночам станут хватать людей, а к утру переделывать живое нутро на колесики с пружинками. Так станут служить царю заводные людишки, к каждому свой ключик.
Кто знает, до чего бы дошли в своих измышлениях люди, но не долго осталось им толковать. Близился час набата.
*
А в Горицах среди вековых лесов тихо, спокойно. Девичий Воскресенский монастырь поставлен давно. Места тут обильные рыбные, в реке Шексне сомы гуляют в полсажени, а на горе Мауре растет горьковатый, но сытный лесной орешек. А уж про ягоды и разговора нет, греби рукой да отправляй в лукошко. На ягодах тех настаивали знаменитые монастырские мёды, такие вкусные, что каждой весной требовали их к царскому столу в Москву.
Знавал монастырь всякие времена, и орда его громила, и разбойные люди, и пожары опустошали, но с каждым разом монастырь обновлялся и становился все крепче. Даже в тяжкое Смутное время монастырь не захирел, до пяти тысяч крестьян трудилось в его владениях, доставляя хлеб, мясо и рыбу.
В монастыре Ксению приняли милостиво. Еще бы, ведь слава о ней как о милосердной царевне да мастерице изрядной дошла и сюда. В Горицах давно пристрастились к вышиванию. Ефросинья Старицкая во времена грозного царя Иоанна устроила здесь целую мастерскую. Отсюда шли в Москву да Новгород искусно расшитые убрусы, фелони, чепраки, красочные покровцы с ликами богоматери, хоругви с образами архангелов-воинов. До сей поры трудились в монастырской светлице инокини, знававшие настоятельницу Евдокию, такое имя дали в монастыре Ефросинье Старицкой.
Ксению же нарекли Ольгой. Под звуки колоколов совершили постриг, надели мантию инокини. Мирская жизнь Ксении кончилась, началась иная, полная глубокой думы и тайного страданья.
До весны она оправлялась. Разбитое лицо заживало мало-помалу, и что-то неуловимое изменялось в нем. Она похудела, стала совсем бледна, но в черных глазах копился свет, который одних завораживал, других же пугал.
Мать настоятельница говорила:
— Надобно тебе больше молиться. Много болей ты приняла, но все ль из себя исторгла без озлобленья? Слыхала про сестру Прасковью, что прошлым летом бежала от нас, а потом в лесах объявилась? Да кем? Разбойницей и убойцей! С ней воров целая шайка, и много душ они погубили. Не совладала Прасковья с дьяволом, проник он в нее, вытянул душу. А все почему? Много пережила Прасковья, пока в монастырь попала. Затаилась тут, злобу не изжила, поддалась дьяволу. Молись денно и нощно, чтобы смирить терзания свои, думай лишь о спасении.