И верные старцы возглашают:
— Мощь Персии подорвана! Наша скорбь безмерна и невыносима! Мы колотим себя в грудь! Мы громко рыдаем и жалуемся на судьбу! Мы в скорби! Мы в отчаянии!
— Пойте же мистическую песнь скорби! — требует тень Дария из глубин сцены.
И старцы вопиют:
— Пристойно ли нам появляться перед людьми в таком отчаянии?
— Да, — отвечает измученный Ксеркс. — Пусть вся Персия станет свидетельницей моего горя, нашего горя! Увы мне! Скорбите же, о, персы, прежде наслаждавшиеся счастьем!
Жалость, затопившая душу поэта, заставила молчать и воина и патриота, оставив право слова лишь за стихотворцем. И после стона печали ему вдруг показалось, что мать царя персов появилась перед ним. Эсхил увидел Атоссу, но не в виде восточной владычицы, сидящей на кушетке с хлыстом в руке, готовой покарать всякую рабыню и прачку, посреди липкого запаха варенья и аромата цветущих роз. Он увидел Атоссу как величественное изваяние — очищенное, одухотворённое — на фоне исчезающих в ночи фиолетовых холмов, за которыми где-то вдали смутно мерцал дворец Царя Царей. Он увидел Атоссу божественно великой, наделённой царственным и материнским достоинством.
Облачённая в трагедийный наряд, она приближалась, ломая руки, наполненная непонятными тревогами, снами, которые должны были истолковать мудрые старцы. Наконец, услыхав от гонца роковую весть, она воздела к небу свои материнские руки, и из чёрного, растянутого отверстия рта полились громкие причитания о сыне, божественном Ксерксе, разодравшем мантию и опустошившем колчан, а теперь бегущем назад, через перекрытые мостами моря и по прорытым сквозь горы ущельям.
Душа поэта наполнялась ужасом и жалостью на этой возвышающейся над Саламином, уединённой вершине, с которой так хорошо виден Элевсин, а созидательное воображение Эсхила уже замышляло трагедию «Персы» в священном, сладостном порыве счастья, благословляющего поэтическое вдохновение.
Глава 40
Ксеркс бежал в Афины в своей гаксамаксе, запряжённой четырьмя нёсшимися во весь опор лошадьми. Сопровождали Царя Царей только Бессмертные, войско и князья остались позади. Никто из персов ещё не произнёс этого слова — «бежать», но ярость и ужас ощущались в каждой складке плащей, трепетавших за спинами охранявших Ксеркса всадников. Лёжа в своей карете, царь спрашивал у себя только одно: как могло такое случиться? Почему эти неуклюжие греческие корабли сумели одолеть его армаду? Эпитет «маленькие» уже был отброшен. С воистину детским непониманием он задавал себе этот вопрос в тысячный раз, устроившись на подушках, придерживая тиару рукой.
На самом деле это было бегство, впрочем, весьма далёкое от величественного и трагедийного исхода в ту ночь, вымышленного созидательным воображением поэта-воина. Ибо Ксеркс не рвал на себе одежд и не терзал волос. За плечом Царя Царей не было колчана, символически опустошённого Эсхилом. Величие его не допускало никакой стрельбы по врагам.
После возвращения в Афины, в дом, преображённый в подобие персидского дворца, все князья и полководцы ходили на цыпочках. Какое-то решение будет принято? Вдруг объявившийся Ксеркс, трясясь от ярости, провозгласил пронзительным голосом:
— Повелеваю, чтобы крошечный Саламин без промедления соединили с материком!
Князья и полководцы застыли как статуи, ничего не понимая и глядя перед собой с отвисшими челюстями.
— Я хочу сказать, — продолжил Ксеркс в прежнем гневе, — что вы должны соединить вместе финикийские транспортные суда, связать их канатами так, чтобы получился мост или стена. Тогда мы ещё сумеем одолеть греков.
Стиснув кулаки, он исчез за хлопнувшей дверью. Оказавшись в уединении, царь сел и, уставившись в пол, принялся размышлять о том, каким образом послать весть в Сузы об этом злосчастном дне. Написать дяде Артабану? Или Атоссе?
Мардоний попросил принять его, и у Ксеркса не хватило отваги отказать собственному шурину и главнокомандующему. Князя впустили.
— Чего тебе ещё нужно? — бросил вошедшему Царь Царей.
Мардоний, бледный как полотно, стоял перед полным ярости Ксерксом, сидевшим на троне. Полководец, ощущавший на себе вину за неудачи в начатой по его наущению войне, заговорил: