И вот Клим снова стоял у «Сорренто», великолепного «Сорренто», залитого солнцем, с зеленоватой морской водой, отсвечивающей янтарем. Кира еще не пришла, и все было как прежде — чинные залы, несколько фигур с задранными подбородками. И ожидание, ожидание... Точь-в-точь, как тогда, когда он сам себе казался наивным чудаком... Точь-в-точь?.. Все изменилось с того времени! Чего только он не испытал? Шум, слава, победа! Нет, теперь картина кажется иной: поблекшей, сероватой, и на краске видны тонкие трещинки — словно он не видел ее сто лет!
Пришла Кира. Когда она, отойдя на несколько шагов, застыв, глядела на «Сорренто», он смотрел уже не на картину, а на нее.
Выражение строгой сосредоточенности на лице Киры постепенно смягчалось, взгляд теплел, и на всем лице как будто светились отраженные зайчики — таким оно казалось сейчас озаренным и тихим. С холста переливались в нее безмятежность и покой — лоб разгладился, и только едва-едва дышала ее грудь, так дышат деревья и травы.
Ему не хотелось ее огорчать — он сказал, что картина хороша, очень хороша... Но вот — вспомнил он замечание Мишки — Боголюбов ошибся...
— В чем? — нахмурилась Кира.— Я не вижу...
— Посмотри внимательно,— победоносно произнес Клим,— ясный день, вода не шелохнется, а вон за тем мысом туман, синий туман. Разве так бывает? Солнце давно уже разогнало бы этот туман, такой бывает только утром, очень рано...
Кира напряженно вглядывалась в картину, закусив от досады губу.
— Но это неважно,— поспешил, как бы оправдываясь, Клим.— Все равно, в основном первый план написан с блеском...
— А знаешь,— Кира зорко прищурилась, продолжая вглядываться в туманную полосу, закрывавшую па картине горизонт,— знаешь, я ведь и правда раньше не замечала... Не замечала... Ведь тут... тут...— ее глаза широко раскрылись, и тонко вычерченные ноздри затрепетали от внезапно поразившей ее догадки: — Там,— ты понимаешь,— там идет гроза! Она уже близко — и вот-вот надвинется и закроет все небо? И как мы не заметили сразу? Ведь чайка потому и вьется над самым морем — она чует грозу! Гроза! Ты видишь? Ты чувствуешь, как она приближается?
Теперь картина перед Климом ожила снова. Но уже что-то недолгое, обреченное заключалось в разгуле лучезарных красок, и чем дальше он всматривался, тем больше передавались ему тревога и волнение Киры — там, на самом горизонте, двигалась, разрастаясь, гроза — с ее молниями, громами и мраком.
20
Появляясь по вечерам у Широковой, Игорь не заставал здесь ни Клима, ни Киры, и ему одному — нельзя же всерьез принимать Мишку и Майю! — приходилось отбивать все наскоки и нападения.
Отчасти он был даже этому рад: после разговора с отцом он испытывал в присутствии Клима странную неловкость, мешавшую им быть по-прежнему откровенными...
У Широковой собирались ученики из разных школ— и те, кто участвовал в диспуте, и те, чье любопытство раздразнили сумбурные слухи. Сюда регулярно приходил угрюмоватый Лешка Мамыкин, «правдоискатель», как называл его про себя Игорь. Устроившись в уголке, он молча слушал, будто выцеживал из споров самую гущу и доваривал ее в своей голове. Наташа Казакова вместе с Майей кипятились, доказывая, что женщина ни в чем не уступает мужчине, даже в математике! Зачем же нужно раздельное обучение? Как-то сюда неожиданно забрел тот самый парень с ватными плечами, который выступал на обсуждении пьесы. Он объявил себя тоже борцом против мещанства и сторонником джаза: в школе его «поперли» с танцев за то, что он хотел танцевать «как вся Европа». Были другие ребята, и среди них — некий Володя Дмитриев, со здоровым, румяным, свежим, как только что выпеченный батон, лицом, он с добродушием абсолютно уверенного в своей правоте человека объяснял, что Маяковский — непонятен, а потому — ненароден, а Твардовский — наоборот...
Здесь обсуждали все и сталкивались во мнениях обо всем — начиная с того, кто изобрел первый самолет, и кончая... Собственно, ничем не кончая — потому что от вечера к вечеру лавина мыслей, идей, опровержений, сомнений и неразрешимых вопросов все росла, как будто после долгого бездвижного покоя сорвалась и помчалась вниз.
Игорь чувствовал себя главой этого маленького клуба. Он с иронической вежливостью выслушивал всех, кто осмеливался с ним вступать в спор, и разил наповал стрелами своих убийственных сарказмов. Может быть, он казался себе в такие минуты. Робеспьером, Дантоном и жалел лишь о том, что нет ни Бугрова, ни Чернышевой, чтобы по достоинству оценить его находчивость и остроумие.