Наташа нахлобучила на самые брови кубанку, недоверчиво улыбнулась:
— Что же вы обсуждаете?
— Многое! Ну вот, например, что такое мещанство...
— Мещанство?..
— Конечно! Это же страшно важно знать!
Но то ли ветер помешал, то ли рассказывала она сбивчиво, Наташа нетерпеливо перебила ее:
— А ну тебя! Ты лучше Горького почитай — раньше так называли всяких лавочников, хозяйчиков, с ними еще в революцию покончили, когда отменили частную собственность. Заумничались вы — никаких мещан теперь нет, есть обыкновенные люди!
Наташа забросила за спину полевую сумку, в которой носила учебники, и прервала Майины объяснения:
— Копаетесь вы в разной чепухе! Давай лучше на каток сбегаем вечерком!..
— Какой же каток? — удивилась Майя,— В такую метель...
Они уже несколько минут стояли на углу, ветер крутил и рвал подолы, было странно даже подумать, что он стихнет к вечеру. Но Майя, заглянув Казаковой в лицо,— насмешливое, отчужденное,— вдруг догадалась, что она потому и спросила о катке, что знала: Майя все равно откажется, откажется, не открывая главной причины, сошлется на пургу, или еще что-нибудь, а это даст и ей, Наташе, право не быть откровенной. И хотя Майя сказала правду — какой же каток в такую погоду! — но ей сделалось так неловко, словно ее уличили во лжи.
— У нас будут сегодня ребята,— сказала она и предложила, почти попросила:—Приходи к нам, увидишь, как это интересно...
Наташа уклончиво бросила:
— Может быть, как-нибудь...— и умчалась.
Майя грустно посмотрела ей вслед, но Наташи уже не было, ее скрыла мутно-серая вихрящаяся пелена.
Майя свернула в узкий извилистый переулок, наполненный странной тишиной. Только вверху, над крышами домов, свистело и выло, упруго раскачивались тоненькие прутики антенн.
Майя не любила безлюдных улиц и раньше пробегала этот переулочек одним духом, но сейчас ей хотелось, чтобы он тянулся и тянулся, такой задумчивый, запорошенный снегом, пустынный — среди города, отданного во власть слепому ветру.
Как же случилось? Ведь они столько лет прожили душа в душу, и вот — всего три недели — и они уже так далеки друг от друга! Три недели... Майе казалось, она, сама того не заметив, переступила какой-то грозный рубеж, и все распалось на «до» и «после».
«До» было ясным, простым и светлым, как этот нетронутый снег, который мягко оседал под ее ногами. Школа, комсомольская работа, книги («Только на одну ночь, утром передай Горошкиной!»), мама... Когда она не дежурит в госпитале, так сладко нырнуть под одеяло и прижаться к ее большому теплому телу и рассказать ей все-все, про все удачи и неудачи, а потом лежать рядышком, тихо-тихо, и вместе думать, вспоминать о нем, об отце, и чувствовать, что когда они так вот лежат ночью, вдвоем, и только бледно-желтые лучи автомобильных фар медленно проплывают по стене и пропадают, коснувшись потолка,— чувствовать, что он тоже с ними, где-то тут, совсем близко — хороший, милый, добрый,— давний, не в армейской пилотке, а в кепочке козырьком на затылок — только что вылез из-под своей полуторатонки и, смеясь, вытирает ветошкой пахнущие бензином руки...
Да, все было ясно, светло и просто в этом мире -и радость, и даже боль — она тоже была простой и светлой...
И вдруг явились они — презрительные, уничтожающие, горящие холодным, негреющим огнем. В его стремительных всполохах ей чудились вокруг новые, незнакомые, колеблющиеся очертания — и снова, после краткого прозрения, все погружалось в ночь...
Так случалось и прежде — когда Кира объясняла ей, что такое псевдосфера Лобачевского или пространство и время Эйнштейна — все перемешалось, сместилось, выворотилось наизнанку, белый луч раздробился на пестрый спектр, статуи распались, обнажив ржавый, уродливый остов.
Она пыталась защищаться — ей отвечали:
— У мещан появился еще один адвокат!
— Но ведь все... Все думают иначе!..
— Все? Кто эти «все»? Картавина? Михеев? Леонид Митрофанович?.. Или Карл Маркс, Уитмен, Маяковский?..
Они размахивали могучими, блестящими палицами цитат — под их сокрушающими ударами ее возражения лопались, как грецкие орехи. Она боялась — особенно Игоря Турбинина с его иронией, безжалостной и острой, как скальпель. Клима она почему-то страшилась меньше, не говоря уж о Мишке, но Игорь... Одно сознание того, что все замечают, как она робеет перед ним, окончательно сбивало ее, и она говорила чепуху, явную чепуху, только бы скрыть свою растерянность, и терялась еще больше.
Вот тогда-то она впервые и подумала о Майе Широковой, подумала холодно, строго, как о незнакомой. Что она такое, Майя Широкова, умная или глупая, хорошая или плохая? И с тех пор она думала о себе непрестанно, анализировала, разбирала себя, свои поступки, свои мысли.