Он задержался у одного из окон, увидев разбитое стекло. Из круглого, в трещинках отверстия била студеная струя. Снова рогатки! Нет, наверное, Белугин все-таки прав: дай им волю — они такую критику разведут, что и в учителей из рогаток палить станут!
В школе стекла не было. Разыскав уборщицу, тетю Машу, он сердито попросил ее передать завхозу: пусть пока заколотит окно хоть фанерой.
Тетя Маша раздувала заглохшие поленья, угольки вспыхивали, бросая багровые отблески на ее лоб, но дрова не разгорались.
— Разве ж то дрова, Алексей Константинович? Одна осина...
От ее робкой жалобы его гнев неожиданно улегся.
— Ничего, тетя Маша, на войне как на войне,— пошутил он, смягчаясь, и, опустясь на корточки, принялся выкладывать едва тлеющие поленья.
— Да уж я сама, что вы!
Когда она подвязывала сбившийся платок, он заметил над воротом фуфайки белую округлую шею. А ведь ей не больше сорока, подумал он, а с виду совсем старуха. Ее очень старил этот платок, темный, сношенный, а крупная черная родинка на щеке делала все лицо печальным и бледным.
Алексей Константинович заново сложил дрова, натесал топором лучинок потоньше.
— А что, Алексей Константинович, достанется моему сынку медаль? Уж он-то учит, старацца, все сердце вкладыкат...— она говорила, приятно окая и стирая окончания.
— Да как вам сказать, тетя Маша, если заслужит.
Он хорошо знал Михеева — всегда чисто, аккуратно одетого юношу с гладким пробором и серьезными вопрошающими глазами. Трудно ей, видно, приходится одной, без мужа...
— Вы когда получали из учфонда?
— Что вы, Алексей Константинович, разве же я к тому? Мне бы только его на ноги поставить, чтобы все как следоват...
Алексей Константинович поднялся, отряхнул щепочки с колен. Сколько ей можно выделить из учфонда? Рублей двести? Кажется, еще кое-что осталось — сборы с пьесы Бугрова... Неплохо помог он своей пьесой — родительский комитет распространял билеты, тысячи три выручили.
Мысли его настойчиво кружили вокруг Бугрова. Забавный юнец. Суматошный. Всклокоченный. Когда он петушком наскочил на Белугина, пришлось прикрикнуть: «Не забывайтесь!»... Он покраснел. Нахохлился. Но когда Алексей Константинович произнес приговор, у него растерянно обвисли губы. Он скомкал тетрадку; кажется, в запальчивости он готов был швырнуть ее ему на стол.
— Неужели вы тоже, Алексей Константинович?..
Он ушел. Алексей Константинович упрекнул себя в том, что позволяет ученикам нарушать дистанцию и разговаривать столь дерзко.
И все-таки сейчас, вспоминая о Бугрове, он почему-то представлял себе свою молодость: диспуты в политехническом, рабфак, хриплые предрассветные споры: «Даешь новый быт!», «Даешь новое искусство!», «Даешь...» — и пшенную похлебку, и худые сапоги, и то, как он мечтал ниспровергнуть Пушкина и вырезал свои стихи из газет. Где-то в старых документах они еще хранятся, эти никому теперь не нужные вырезки. Он даже не ощущал горечи, вспоминая о не» сбывшихся надеждах — жизнь прожита, осталось немного.
И — пора кончать «вечерний дозор»...
Он спустился на второй этаж, где свет был выключен, и заметил яркую желтую полоску вдоль неплотно притворенной двери кабинета завуча. Когда бы ни совершал он свой «дозор», всегда виднелась эта полоска. Впрочем, Веру Николаевку можно понять: одинокая женщина, у нее ничего нет, кроме работы, раньше всех — в школу, позже всех — домой. Одиночество... Страшное, воющее слово — три «о», как долгий вздох...
Он подумал о жене, о сыне, об «Историческом вестнике» и заторопился, и подумал еще, что давно уже собирался пригласить Веру Николаевну на чашку чая — так, запросто, посидеть, поболтать в домашней обстановке. И никак не мог решиться: он постоянно испытывал глупую робость и смущение перед ней и не умел заговорить о чем-то, не касающемся школьных дел. Однако теперь он устыдился этой малодушной застенчивости и, сомневаясь, впрочем, в успехе, легонько нажал на дверь.
Все получилось именно так, как в глубине души он предполагал: они заговорили о новом расписании уроков, которое составляла Вера Николаевна, о распорядке консультаций — их следовало ввести сразу же с четвертой четверти,— об итогах контрольного диктанта в седьмых классах. Он кивал, соглашался, иногда делал уточняющие вопросы и все смотрел на ее красные, с лиловатым отливом пальцы — они торчали из обрезанных по концам перчаток — Вера Николаевна действовала ими быстро и споро, вычерчивая на большом ватмане сетку для нового расписания. Она отморозила руки еще в Ленинграде, в блокаду, а в кабинете ее всю зиму стоял холод. Алексей Константинович не раз подумывал, что надо перевести завуча в другую комнату или переложить печку, но так ничего и не предпринял, а она и не заикалась. Надо велеть, чтобы хоть топили получше,— сказал Алексей Константинович себе, но сказал просто так, потому что сколько ни топи, а печь здесь нагревалась плохо. Ему и самому вскоре сделалось холодно и зябко и захотелось уйти. Но ни с того ни с сего оборвать разговор и пригласить ее к себе — это выглядело бы как откровенная жалость. Он решил отложить разговор до другого раза.