Выбрать главу

— Не кури, — сказала она, полуприкрытая холщовым занавесом, глядя на мужа из-за серого этого свечения, из потустороннего мира, который вдруг сотворила ему судьба в его прокуренной комнате, нереального и таинственного. Он слышал и не понимал эти слова ее «не кури», зная, что она совсем о другом его попросила, о чем-то несравненно более важном и необходимом, и он ответил пропаще:

— Я уже перестал. — И попытался улыбнуться ей. — Больше не буду… Вот только форточку…

— А где же хозяйка живет? — спросила Таня шепотом.

Он махнул рукой на стену и ответил:

— Там…

Он надавил на форточку, и она с бухающим, сырым звуком провалилась в темень за окно, стукнувшись о наличник. А он как бы вышел на мгновение из комнаты в осипшую и волглую тишину ночи, и когда он, как сердечник, глотал сырой и сытный воздух, стоя под его льющимся и ощутимым потоком, резким звоном в уши врезались старые пружины, сдавив сердце, оглушив, и он понял, что Таня легла.

Ему показалось на миг, что он увидел рваное небо в форточке и звезду. И когда он оглянулся, вернулся опять в комнату, в ней уже было темно и там, в этой живой темноте, в теплом и непроветренном мраке жилища, ждала его, притаившись за холстиной, сама жизнь. И ощутил он такое, как если бы раскрыл вдруг над головой парашют и в ночном прыжке повис бы во мраке под куполом, зная, что внизу его ждет земля, смутная и зыбкая в ночи, как другая планета, и что путь к ней неизбежен.

— Ну что ж ты? — услышал он голос жены.

И слышал потом бессмысленную ее просьбу, и шепот, и дыхание ее и свое, и опять безумную просьбу, которую он никогда бы не смог исполнить, и она хорошо это знала, продолжая его просить, пробуждая в нем дикие, бешеные силы своей шепотной мольбой и покорностью…

…А когда он снова, затягиваясь дымом, подошел под форточку, улыбаясь и не стыдясь в потемках своей блаженной и глупой улыбки, когда он опять, разгоряченный и усталый, слыша, как в висках гудит кровь, увидел в форточке пульсирующую звезду, он оглянулся и сказал в потемки:

— Проясняет… Значит, завтра будут прыжки…

Долго ждал ответа и, наконец, дождался:

— Скорей бы снег…

— А здесь, говорят, снежные зимы, — сказал он.

Но она уже не ответила, и он больше не ждал. Он подумал о завтрашних делах и хлопотах, о прыжках с парашютом, о неизбежности этого неприятного в общем-то испытания, о друзьях, об их молчаливых и всезнающих улыбках, которыми они встретят его завтра, и о работе… И еще он подумал, что было бы хуже, если бы он снял, как когда-то хотел, эти холщовые занавески, за которыми уже спала измучившаяся жена.

Ему было хорошо теперь стоять под форточкой, курить вкусную сигарету с фильтром и знать, что там, за серой холстиной, лежит уснувшая жена, и что она, кажется, счастлива, и что, сонная, подвинется к стенке, уступая ему место, когда он придет и обнимет ее, и что оба они здоровы и полны сил, он хорошо зарабатывает и жить им будет совсем легко.

И ничто не тревожило его. В этом состоянии абсолютного какого-то счастья, когда он мог умиляться даже мысли о том, что жена уступит ему согретое своим телом место, в детскости этой и забывчивости он смотрел бездумно в ночную тьму, улыбался, и ему казалось, что от улыбки у него стали опухать щеки.

* * *

А утром над Талицей в синеве осеннего неба текли низкие и дымные тучки. Земля, пропитанная вчерашним дождем, блестела, когда вспыхивало солнце, и тогда все вдруг преображалось, ярчало неистово, голубело и шумно, пушисто распахивалось. Но солнце опять стремительно гасло в чернодымных тучках, земля блекла и, вылинявшая, мокрая, с серыми остовами деревьев, зябко ежилась, покряхтывая далеким тракторным мотором, и избы врастали в эту обнаженную и необратимо остылую землю. И виделось Тане в этих избах, в плоских их окнах, нахлобученных крышах вечное какое-то терпение привычных ко всему людей.

Саша затемно ушел на прыжки, обещая скоро вернуться, а она, надев байковый халат, присела на выскобленную лавку у окна и, не прибрав кровати, не вымыв посуду, зная, что ей это все равно придется сделать до прихода мужа, разглядывала теперь улицу, дома, редких прохожих и вонючие герани на подоконнике: она и не догадывалась, что эти красивые цветы так противно пахнут — они цвели пурпуром и нежнейшим белым цветом и были прекрасны, потому что за окном поздняя осень, слякоть и серые скелеты деревьев.

И она никак не могла побороть в себе оцепенения, не могла представить себя хозяйкой в этом доме, все еще живя вчерашним днем, тем предчувствием небывалого праздника, которого она долго ждала. А теперь ей казалось, что главное в ее жизни — это сидеть вот так, поджав ноги, на лавке у окна с геранями, и ждать мужа, и волноваться, и думать о нем, о его полетах, и опять волноваться, представляя прыжки с парашютом. «Это один раз, это очень редко! — успокаивал ее Саша. — От силы раз в году… Так уж тебе не повезло! В первый же день приходится прыгать…»