Выбрать главу

Его взяли первым, и он даже теперь не мог без отвращения вспоминать свой страх, животную свою тоску и плаксивое раскаяние, мольбы свои и предательство… Конечно, их взяли бы и без него, всех их уже выследили, но он их предал своим наговором… Он ничем не помог следствию, он только помог разглядеть людям самого себя, открылся перед людьми своей мелкой подлостью, а ему казалось тогда, что следователь поверит, если он будет говорить, что его чуть ли не силком затянули в это дело случайные «гады», а сам он много раз хотел бросать это вредное производство и бросил бы, если бы не угрозы… Но была очная ставка. Это было страшно. Все его расчеты, что ребятишки не узнают про его предательство, рухнули, и с тех пор, в лагере и потом на воле, на отхожих промыслах, когда он катанки валял и колодцы рыл, с тех пор он знал, что ему не простят ребятишки, которые, как он знал, не любят шутить и могут пойти на все. Он не вернулся домой. Шлялся по северу, калымил, жил, «подженившись» на время, и уходил, чтоб никогда не вернуться, и мысль окончить ветеринарное училище или какие-нибудь курсы и забиться в глухомань, осесть надолго пришла невзначай в разговоре с незнакомым человеком, который сам работал ветеринаром. Коньков с любопытством спрашивал про заработки, про житье и права, и получалось по рассказам, что жить было можно, а если пораскинуть умишком, как он сам размышлял потом, можно и вовсе неплохо устроиться… И всегда притом чистый спирт под рукой, пей — не хочу. Все ему опостылело после этого разговора. Удалось окончить курсы и получить пункт.

Но все оказалось на деле иным, чем представлялось ему. И думалось порой Конькову, что сделал он в жизни еще одну глупость: выучившись на ветеринара и женившись…

А было уже поздно начинать другое, да и боялся он дум своих о возвращении в родной город, боялся прошлого, и столько он страха накопил в душе за эти годы, что чудилось ему, будто ребятки, которых он пытался завалить, до сих пор ищут его по свету с ножами, как волки. Это был тайный страх. Никто не догадывался о нем, никто не мог понять, почему, проклиная этот край, жил он здесь как привязанный. Никто не знал, кроме, быть может, лошади, которой он в бражном умилении жаловался на свою судьбу, потому что надо было ему порой освобождаться от своего страха, выговаривать его вслух, отмахиваться от него пьяной ухарской бранью… У лошади были умные, думающие глаза — она всегда была спокойна, и ее спокойствие вселялось тогда и в него. И не мог он теперь представить себя без этой покорно слушающей его лошади, на которой исколесил весь этот край, привык к ней и полюбил, как когда-то любил голубей.