Ветер усилился, принося с собой прохладу и слабый аромат дождя, что где-то вдали уже трогал землю. Артём закрыл глаза, вдыхая этот воздух полной грудью. Город за окном сверкал тысячами огней — жёлтых, белых, красных, — но теперь он казался не просто фоном его боли, а чем-то большим. Это был мир, который жил своей жизнью, дышал, двигался вперёд. И он, Артём, всё ещё был его частью. Одинокий, но живой.
Он открыл глаза и снова посмотрел в небо. Облака плыли медленно, лениво, как будто нехотя уступая место звёздам. Где-то там, за горизонтом, она шла по брусчатке Парижа или стояла на мосту в Нью-Йорке, и ветер трепал её волосы, как на той фотографии, что он до сих пор хранил. Он больше не пытался её догнать — ни в мыслях, ни в мечтах. Она нашла своё небо, а он… он начинал искать своё.
Дверь за спиной скрипнула, и в комнату шагнул Серёга. Высокий, слегка сутулый, с растрёпанной тёмной шевелюрой, он нёс с собой привычную ухмылку и бутылку пива в руке. Его потёртая кожаная куртка пахла табаком и улицей, а в глазах — хитрых, с лёгкой искрой — мелькнула тень беспокойства, быстро спрятанная за насмешкой.
— Ну что, брат, опять у окна торчишь? — голос Серёги был хриплым, но тёплым, как старое одеяло, что греет в холод.
— Всё философствуешь?
Артём обернулся, слабо улыбнувшись. Уголки его губ дрогнули, но в этой улыбке не было горечи — только усталость и что-то похожее на покой.
— Уже нет, — ответил он тихо, глядя на друга.
— Просто… прощаюсь.
Серёга прищурился, шагнул ближе и поставил бутылку на подоконник. Стекло звякнуло о дерево, и этот звук на миг разрезал тишину комнаты.
— С ней, что ли? — спросил он, скрестив руки на груди. В его тоне не было осуждения, только любопытство и лёгкая насмешка, за которой он всегда прятал свою заботу.
Артём кивнул, снова повернувшись к окну. Его пальцы сжали край подоконника, но не с силой, а скорее для опоры.
— С ней. И с тем, кем я был, когда она была здесь, — сказал он, и в его голосе прозвучала твёрдость, которой раньше не было.
— Она улетела, Серёг. И я её отпустил.
Серёга молчал секунду, потом хмыкнул и хлопнул друга по плечу. Его ладонь была тяжёлой, но тёплой, как обещание, что он всегда будет рядом.
— Ну и правильно, брат, — сказал он, отходя к стулу и плюхаясь на него так, что тот жалобно скрипнул.
— Пусть летит. А ты… ты тут не кисни. Этот город, может, и не Париж, но и тут можно жить, а не выживать. Начни с малого — убери тут, а то свалка натуральная.
Артём усмехнулся — коротко, но искренне. Этот смешок был первым живым звуком, что он издал за ночь, и он сам удивился, как легко он вырвался из груди. Он взглянул на комнату — на пустые бутылки, скомканные листы бумаги, старый свитер, брошенный где попало, — и впервые подумал, что, может, пора привести это всё в порядок. Не ради неё, а ради себя.
— Может, и начну, — сказал он, беря бутылку с подоконника. Холодное стекло приятно легло в ладонь, и он сделал глоток, чувствуя, как горьковатый вкус пива смывает остатки тоски.
Серёга кивнул, отпивая из своей бутылки, и оба замолчали, глядя в окно. Ночь текла дальше, спокойная и тихая, а ветер уносил последние обрывки прошлого — медленно, но верно, как облака, плывущие к новым берегам. Артём стоял у окна, и в его взгляде теперь было меньше боли и больше тихой печали — той, что приходит с принятием. Он был один, но, возможно, впервые за долгое время это одиночество не душило, а давало простор. Простор для нового начала.
Надя
Поздний вечер обволакивал город мягким, но холодным покрывалом осеннего дождя. Капли лениво стучали по стеклу, словно кто-то невидимый настойчиво пытался напомнить о себе. В небольшой квартире Лёши, утопающей в полумраке, светилась лишь старая настольная лампа, отбрасывая тёплый, но скудный круг света на деревянный стол, заваленный нотными листами, потрёпанными книгами и пустыми кружками, от которых всё ещё тянуло ароматом давно остывшего чая. Воздух был пропитан пылью и чем-то неуловимо тяжёлым — быть может, эхом тишины, которая поселилась здесь после того, как всё закончилось.
Лёша сидел на скрипучем стуле, слегка сгорбившись, будто пытаясь укрыться от мира. Его тёмные волосы, чуть длиннее, чем он привык, падали на лоб, а пальцы задумчиво теребили тонкую, порванную гитарную струну. Она была холодной, с лёгким налётом ржавчины, и казалась почти живой — натянутой, как его собственные нервы, пока не лопнула под напором. На нём был старый свитер, серый, с растянутыми рукавами, который он не снимал уже несколько дней. Усталые глаза, умные, но будто подёрнутые пеленой, смотрели куда-то в пустоту, туда, где воспоминания о Наде всё ещё танцевали, как тени на стене.