Выбрать главу

У меня сохранились об этой девочке разрозненные, обрывочные воспоминания, потому что я видел ее — пухлые щеки, гладкие волосы, отливавшие то спелой соломой, то жареным каштаном, — лишь когда отрывался от чтения. Теперь, увязывая одно с другим, я понимаю, что Амиламия в ту пору моей жизни создавала какое-то напряжение между моим еще незавершенным детством и распахнутым настежь миром, обетованной землей, целиком принадлежавшей мне в те часы, когда я забывался над книгой.

А тогда? Тогда я об этом не думал, и грезились мне героини моих книг, которые переодевались в королевское платье, чтобы тайком купить драгоценное ожерелье. И еще какие-то мифические существа — не то женщины, не то саламандры с белой грудью и влажным животом (все это приводило меня в волнение), — возлежавшие на роскошном ложе в ожидании монархов.

Мое полное равнодушие к Амиламии как-то незаметно сменилось привычкой к ее обществу, к ее шалостям, к ее серьезности, и только потом возникло неосознанное желание освободиться от нелепой и странной дружбы. А однажды — мне тогда уже исполнилось четырнадцать лет — я всерьез обозлился на эту семилетнюю девочку, которая еще не стала воспоминанием с его печалью, а была лишь прошлым с его трепетной действительностью. Ведь к Амиламии я привязался только по слабости характера.

Вместе с ней, взявшись за руки, мы носились по лугу. Вместе с ней трясли сосны и собирали сосновые шишки, которыми Амиламия старательно набивала карман своего передника. Вместе с ней делали бумажные кораблики, а потом пускали их в воду и, очень довольные, бежали за ними вдоль канала. А в тот вечер мы с радостными криками мчались по скату холма и вдруг в самом низу упали — Амиламия у меня на груди, на моих губах ее волосы, прямо над ухом ее частое дыхание, а вокруг шеи — липкие от конфеты руки. Раздосадованный, я грубо оттолкнул ее, и Амиламия упала на землю. Она горько заплакала, растирая ушибленное колено и локоть, а я равнодушно поднялся и свернул к своей зеленой скамейке.

Вскоре Амиламия ушла. На следующий день, встретившись со мной, она молча протянула мне записку и тут же помчалась к роще, напевая веселую песенку. Я колебался: то ли порвать, то ли спрятать записку в книге... «Сказки братьев Гримм», Подумать только, из-за этой Амиламии меня снова потянуло к детским книгам!

Больше она не появлялась в парке. Я же через несколько дней уехал на каникулы, а по возвращении начал учиться в другом колледже. С тех пор мы ни разу не виделись.

И вот теперь, готовый отвергнуть все, что без покрова фантазии выглядит таким неузнаваемым, чужим, таким жалким в своей реальности, я иду по забытому парку и останавливаюсь у эвкалиптов и сосен. До чего мала эта рощица! А ведь моя память старалась представить ее с такой щедростью, которая вместила бы весь накал моего воображения. Как поверить, что Мишель Строгов, Гекльберри Финн, леди Винтер, Женевьева Брабантская рождались, разговаривали и умирали здесь, в этом обнесенном ржавой изгородью садике с редко посаженными, старыми и неухоженными деревьями, где едва ли не главным и весьма сомнительным украшением была цементная скамейка, при виде которой я подумал, что моя прекрасная парковая скамья из кованого железа, покрашенная в зеленый цвет, никогда не существовала, а просто стала неотъемлемой частью того устойчивого бреда, который вплетался в мои воспоминания. А холм... неужели вот с этого пригорка каждый день спускалась ко мне Амиламия? А где же тот крутой склон, по которому мы мчались вниз, взявшись за руки? Ведь это всего-навсего бугор с хилой травкой, и напрасно моя упрямая память силится придать ему совсем иные очертания.