Выбрать главу

— Принимай все лекарства — от минимальной дозы касторки до максимальной дозы стрихнина — авось что-нибудь да поможет даже от сапа.

Когда Вокульский позвонил, доктор был занят тем, что сортировал волосы разных особей славянской, германской и семитской расы и с помощью микроскопа измерял разницу в диаметре их поперечных разрезов.

— А, это ты… — сказал он Вокульскому, повернув к нему голову. — Хочешь, набей трубку, а уместишься — так ложись на диван.

Гость раскурил трубку и лег, как ему было велено; доктор продолжал заниматься своим делом. Некоторое время оба молчали; наконец Вокульский спросил:

— Скажи мне: известно ли в медицине такое состояние ума, когда человеку кажется, будто его прежде разрозненные знания и… чувства слились как бы в одно целое?

— Конечно. При постоянной умственной работе и хорошем питании в мозгу могут образоваться новые клетки или соединиться старые. Тогда в различных разделах мозга из отдельных областей знания создается единое целое.

— А что означает такое состояние ума, при котором человек становится равнодушным к смерти, зато начинает увлекаться мифами о вечной жизни?

— Равнодушие к смерти, — отвечал доктор, — характеризует зрелость ума, а влечение к вечной жизни — это предвестник приближающейся старости.

Оба снова замолчали. Гость курил, хозяин возился с микроскопом.

— Как ты думаешь, — спросил Вокульский, — можно ли… полюбить женщину идеальной любовью, не желая ее физически?

— Разумеется. Это одна из масок, которой нередко прикрывается инстинкт продолжения рода.

— Инстинкт — род — инстинкт продолжения чего-то, продолжение рода, — повторил Вокульский. — Три определения и четыре глупости.

— Сделай шестую, — отвечал доктор, не отрывая глаз от стеклышка, — и женись.

— Шестую… — сказал Вокульский, вставая с дивана. — А где же пятая?

— Пятую ты уже сделал: влюбился.

— Я? В мои годы…

— Сорок пять лет — пора последней любви, самой опасной, — отвечал доктор.

— Знатоки говорят, что опаснее всего первая любовь, — тихо сказал Вокульский.

— Неправда. После первой нас ждет сто других, а после сто первой — уже ничего. Женись — это единственное лекарство от твоей болезни.

— Почему же ты не женился?

— Да потому, что моя невеста умерла, — отвечал доктор, откидываясь на спинку кресла и глядя в потолок. — Ну, я сделал все, что мог: отравился хлороформом. Дело было в провинции. Но тут господь послал мне доброго коллегу, который взломал двери и спас меня. Самый подлый вид милосердия… Я заплатил за починку двери, а коллега переманил к себе моих пациентов, объявив меня сумасшедшим.

Он снова занялся микроскопом и волосами.

— А какая же отсюда мораль относительно последней любви? — спросил Вокульский.

— Мораль такая, что не следует мешать самоубийцам, — отвечал доктор.

Вокульский пролежал еще с четверть часа, потом встал, поставил трубку в угол и, наклонившись к доктору, поцеловал его.

— Будь здоров, Михал. Доктор вскочил.

— Что ты?

— Я уезжаю в Болгарию.

— Зачем?

— Займусь военными поставками. Мне необходимо нажить большое состояние…

— Или…

— Или я не вернусь совсем. Доктор посмотрел ему в глаза и крепко пожал руку.

— Sit tibi terra levis<Да будет земля тебе пухом (лат.).>, — спокойно сказал он. Затем проводил его до двери и снова взялся за работу.

Вокульский уже спускался по лестнице, как вдруг доктор выбежал из комнаты и закричал, перегнувшись через перила:

— Если ты все же вернешься, не забудь привезти мне волос: болгарских, турецких и так далее, обоих полов. Только запомни: в отдельных пакетиках, с пометками. Ну, да ты знаешь, как это делается…

…Вокульский очнулся. Все это было далеко позади. И доктора, и его квартиру он не видел уже десять месяцев. Перед ним грязная Радная улица, дальше — Броварная. Вверху, из-за обнаженных деревьев, виднеется желтое здание университета; внизу — одноэтажные домики, пустыри и заборы, а еще ниже — Висла. Возле него стоял какой-то человек, рыжий, обросший щетиной, в линялой куртке. Он снял шапку и поцеловал у Вокульского руку. Тот пристально посмотрел на него.

— Высоцкий? Что ты тут делаешь?

— Мы живем здесь, ваша милость, вон в том доме, — отвечал человек, показывая на низкую лачугу.

— Почему ты не приезжаешь за грузами?

— А на чем, ваша милость, если лошадь у меня пала еще под Новый год?

— Чем же ты занимаешься?

— Да так — вроде ничем. Перезимовали мы у брата, он стрелочником служит на Варшавско-Венской дороге. Только и ему теперь туго приходится, перевели его из Скерневиц под Ченстохов. В Скерневицах у него три морга земли, он и жил богачом, а теперь и сам бедствует, и земля без присмотра пропадает.

— Ну, а вы как?

— Баба моя белье стирает, да все таким, что сами еле перебиваются, а я — так вот… Совсем пропадаем, ваша милость… Ну, да не мы первые, не мы и последние. Еще покуда великий пост — крепишься, думаешь: сегодня попощусь за усопших, завтра — чтоб помнить, что господь наш Иисус Христос тоже ничего не ел, послезавтра — того ради, чтобы господь зло поборол. Ну, а после поста и не придумаешь, как ребятишкам растолковать, чего ради им есть не дают… Да что это и ваша милость словно в лице переменились? Видать, уж время такое пришло, что всем погибать, — вздохнул бедняк.

Вокульский задумался.

— За квартиру у вас заплачено?

— Да чего уж там, ваша милость, платить, и так выгонят нас.

— Почему же ты не пришел в магазин, к пану Жецкому?

— Не посмел я. Лошади нету, телегу я заложил у еврея, куртка на мне, как у нищего… Чего и приходить, людей без толку беспокоить!

Вокульский вынул кошелек.

— На вот, — сказал он, — десять рублей на праздник. Завтра днем приходи в магазин, получишь записку на Прагу. Там выберешь у барышника лошадь, а после праздника выезжай на работу. Заработаешь у меня рубля три в день, понемногу выплатишь долг и станешь на ноги.

Бедняк, почуствовав в руках деньги, задрожал. Он слушал Вокульского, не проронив ни слова, а слезы так и текли по его изможденному лицу.

— Может, вашей милости кто говорил, что у нас… неладно? — спросил он, помолчав. — Уже с месяц назад к нам кто-то присылал сестру милосердия. Она попрекнула меня бездельем и дала квиток на пуд угля — это, значит, в лавку на Желязной улице. А может, ваша милость, так это, сами по себе?