Выбрать главу

– Что делать, Владлен, в Париж нужно ездить только вдвоем… С тем, кого ты любишь.

– Неужели ты любишь еще что-то, кроме браслетов на ноги и вшивых бриллиантов? Давайте приступать. Времени мало. Осталось шесть часов, а альфафэтапротеин – штука серьезная… И клиенты – штука серьезная. Очень серьезная штука…

* * *

…Я пришла в себя только в палате.

Нестерпимо светило солнце – оно могло бы показаться почти летним, если бы не резкие очертания голых макушек тополей в окне. Почему они так вытягиваются ввысь, эти тополя?.. И болеют ли они раком, как каштаны в Западной Европе?..

Мысли нехотя бродили в моей забитой остатками наркоза голове. Я с трудом восстанавливала события прошедшей ночи, но, как ни странно, не испытывала никаких эмоций. Скорее – облегчение.

Мне нужно верить, что все закончится хорошо. Верить – единственное, что мне остается.

Приступы тошноты, мучившие меня все последнее время, прошли. Я забыла о них напрочь и теперь наслаждалась покоем. Абсолютным покоем.

Мертвым покоем.

Ощущение тихих плещущихся волн в животе ушло. Ушло вместе с побережьем, на котором – вместе со своим ребенком (мальчиком или девочкой) – я могла бы быть счастлива. Мы могли бы собирать там ракушки, изъеденные приливом, или искать куриных богов. Мы могли бы строить замки из белого песка… Я осторожно положила тяжелую непослушную руку на живот. И никто не ответил мне. Никто не ответил. Я не могла, не могла этого чувствовать – и все равно чувствовала…

Что же произошло ночью?

«Необходимо срочное хирургическое вмешательство…» Для кого необходимо?

Мне захотелось крикнуть, позвать кого-нибудь на помощь, но я не могла издать ни звука, – неужели это последствия наркоза? И хотя меня больше не тошнило, нестерпимо заболел низ живота: наркоз наконец отпустил. Стараясь справиться с головокружением и болью, я села на кровати и откинула одеяло.

На простыне отчетливо проступили пятна крови…

Я поняла. Я все поняла.

Да, я всего лишь ничего не знающий о себе кусок мяса. Лакомый кусочек для усатого мясника на колхозном рынке. А они, эти милые хирурги в небесной униформе, они же не мясники!.. Но неужели они все это сделали со мной?..

Простыня не поддавалась моим слабым рукам, и я разорвала ее зубами. Меньше всего меня волновала боль. Подоткнув куском простыни низ, я заплакала…

Уже потом в палату ворвалась сдававшая дежурство и по этому случаю опухшая от спирта Машка Гангус. Она наорала на меня за разорванную простыню, тут же мимоходом по-бабски пожалела и посоветовала перцовую настойку, чтобы окончательно снять все последствия. Она же, беззлобно матерясь, принесла мне тампоны и вату. А чуть позже появился белый как полотно анестезиолог Павлик. Он что-то невразумительно объяснял мне, пряча глаза.

Но из всего сказанного им я поняла только одно – аборт был единственным выходом. Последствия аварии оказались необратимыми…

– Да, да, произошли патологические изменения, – послушно повторила я за анестезиологом, – да, я все понимаю.

– С вами все будет в порядке, – пытался он успокоить меня.

– Да, я все понимаю… Я все понимаю…

– А вы молодец. Сильная женщина. Очень хорошо все перенесли, – Павлик не нашел ничего лучшего, чем попытаться подольститься ко мне. Или он сказал это от чистого сердца? Невозможно, невозможно всех подозревать. Я почувствовала легкий укол совести.

– Да, я все понимаю… Но почему там была музыка? Джаз, кажется, хотя я плохо разбираюсь…

– А-а, это… У нашего хирурга есть маленькие слабости. Он, например, очень любит слушать музыку во время операций. Это его вдохновляет.

– Вдохновляет на что?

Павлик вздохнул. Вопрос остался без ответа.

– Уходите. Уходите, мне нужно побыть одной, – я грешила сжалиться над его крутыми опущенными плечами.

Хотя на самом деле жалеть нужно было только меня…

Несколько дней я провела как будто в забытьи – теперь уже ничто не интересовало меня.

…Настю, вышедшую на дежурство, просто подкосило известие об аборте. Она даже заплакала, сидя у меня в ногах. Я страшно удивилась: сначала ей, а потом – себе. Ей – потому что она плакала так горько. А себе – потому что ни разу еще так горько, так отчаянно не плакала, хотя поводов было предостаточно. Добрая отважная Настя пообещала мне все выяснить, – очевидно, ей очень хотелось облегчить мои страдания.

То, что она узнала по каким-то своим, одной ей известным каналам, не принесло облегчения ни ей, ни мне. Она появилась в конце дня совершенно раздавленная, как всегда, села у меня в ногах и надолго замолчала.

– Я ничего не понимаю, – наконец сказала она. – У меня небольшое образование, но все-таки медучилище. Я сумела достать твою карту и снимки. Никакого оперативного вмешательства не требовалось… Не должно было быть никакого аборта… Может быть, я просто тупая медсестра… Но… Мне очень жаль…

– Как ты достала карту? – Я все еще не верила ей. Не хотела верить.

– Примерно так же, как достаю сигареты. Я просто украла ее. Стянула и посмотрела. Для меня это не составило большого труда, я ведь старая клептоманка… Но, может быть, я чего-то не поняла… Я поговорю с Павликом…

Но я так и не узнала, разговаривала ли она с анестезиологом. Я больше не увидела ее, как не увидела капитана Лапицкого после той сумасшедшей ночи.

И если исчезновение капитана даже обрадовало меня, то в день, когда моя медсестра не вышла на очередное дежурство, я почувствовала себя особенно несчастной. Я пыталась звонить ей, но телефон не отвечал. Появившаяся вместо Насти Эллочка Геллер, выглядывая из-за своего извечного книжного укрытия, робко спросила меня о том, как я отношусь к Джону Апдайку.

Я не имела насчет Апдайка никакого мнения, но нужную информацию получила: Настя Бондаренко (надо же, ее фамилия, оказывается, Бондаренко, а я даже не знала) заболела и взяла бюллетень…

Не самое лучшее время оставаться один на один с собой без всякой дружеской поддержки… Впрочем, поддержка пришла; но отнюдь не дружеская.

Я уже ничего не ждала от напрочь забытой жизни, когда меня нашел Эрик Моргенштерн…

* * *

…Сначала я даже не придала значения его появлению. Он незаметно проскочил в щель между завтраком и утренним обходом и так же незаметно просочился в палату. Уже потом, много позже, я поняла, что простодушная наглость Эрика всегда заставляла его идти по прямому пути. Этим путем никто никогда не шел, но в конечном итоге он оказывался самым выигрышным. Вот и сейчас – предчувствие утреннего обхода, как предчувствие Апокалипсиса. Более нелепого времени для личных посещений нельзя было и придумать.

Я даже не успела ни за кого принять его – уж слишком он отличался от всех, даже на первый взгляд. Тяжелый и в то же время подвижный подбородок; черты лица, предоставленные сами себе и живущие своей жизнью.

Они мало заботились о синхронных действиях и смотрели на мир по-разному. Чрезмерно загеленные волосы, чрезмерно загеленные кокетливые баки. И даже на брови было вылито огромное количество геля. У Эрика был красивый, бесстыжий, четко очерченный рот и такие же бесстыжие темные глаза. В ушах торчали серебряные серьги, я насчитала три, не считая заблаговременно проколотых дырок. Два массивных перстня и легкомысленный браслет на смуглом запястье дополняли картину, придавая Эрику сходство с оседлым цыганом. Или завсегдатаем ночных клубов сомнительного качества. Откуда я только знаю о ночных клубах?..

Эрик (уже потом я узнала, что его зовут Эрик) взгромоздился на стул и долго смотрел на меня не моргая. Полная цыганщина, но я уже привыкла к разным долгим взглядам по разным поводам и потому отреагировала спокойно, как пятнистая гиена на посетителей из-за сетки вольера в зоопарке.

– Черт возьми, ты здорово сдала. – удовлетворенно сказал он, дернул кадыком и сглотнул слюну, – но все равно, такая же красотка.

Сначала я даже не поняла, к чему это может относиться. Скорее всего ко мне. Но какое отношение ко мне может иметь этот оседлый цыган, этот брутальный мачо?..