Вот нечто такое чувствовал я, входя в глухой солнечный отрезок Баскова переулка, параллельного моему родному Саперному. Реальное объяснение пустынности этого отрезка было. Можно разобрать и уничтожить любую тайну — я мог сделать это уже тогда. Но чувствовал, что тайна дороже. Дело в том, что вдаль от угла на весь квартал уходило одноэтажное желтое здание явно служебного назначения, с маленькими сводчатыми окнами лишь наверху, под самой крышей. Наверняка оно имело отношение к Преображенскому полку, как все в этом месте. Конюшня? Манеж? Может, и магазин «Фураж», торгующий кормом для лошадей, есть последний обломок того времени? Потому и пустынно так было, что здание это бездействовало и никто там не проходил. Почему? Но не все тайны надо разгадывать: ничего важного можешь и не узнать, а тайну — потеряешь. И я счастлив, что видел все это так, как видел.
На другой стороне пустого и солнечного Баскова переулка было здание не менее магическое, и вдоль него такой же пустой тротуар. Оно было трехэтажное, из старинного голого красного кирпича. Его окна были напрочь сверху донизу замазаны белой краской. Загадочные здания красного кирпича до сих пор меня завораживают. А тогда! Да еще с замазанными стеклами! Сладкие, смутные грезы появлялись при взгляде на тот дом, грезы самые разные — и долгое время они были гораздо слаще и глубже той реальности, что наконец объявилась.
Бывшие конюшни оказались сейчас гаражом Ленгорисполкома, местом малопосещаемым прохожими и потому пустынным, — в самом центре города. А мне только это и было нужно. Здание же напротив не потеряло своей ауры, даже расшифровавшись. Не принято было ходить по тому тротуару, потому как закрашенные окна были окнами женского отделения бани, фасадом выходившей на шумную улицу Некрасова. Я и не ходил мимо закрашенных окон, хотя с другой стороны переулка видел протертые в белом «глазки», — можно было подойти и заглянуть через них в темный грех, в преисподнюю. Но сладко было пройти и по другой стороне! Вот сколько впечатлений можно получить в пустом переулке, если с самого начала жизни искать и знать места. Блаженное время — когда улицы были так же уютны, как родные комнаты!
Другой отрезок Баскова переулка, влево от улицы Маяковского, оказался не менее важен, но потом. Второй дом от угла — высокая красивая школа, бывшая гимназия Волконских, с высокими классами, светлыми коридорами и залами. Как вовремя меня перевели туда — с восьмого класса, и я тут радостно понял, что наступил великий момент, когда я могу обмануть всех, и даже себя, и оставить все тяжелое, стыдное, неудачливое в прежней школе, сбросить это все, как бабочка сбрасывает шелуху личинки, и взлететь. И я это сделал! Я там, на мраморной доске, единственный золотой медалист далекого 1957 года!
К тому же именно там впервые появились рядом новые незнакомые существа иного пола, и можно было оказаться рядом за партой, и иногда вроде случайно задевать чье-то мягкое тело, сладко предчувствуя, что именно тут главное счастье всей твоей жизни. И все это лишь в одном Басковом переулке, старинном, но обычном, схожем с другими переулками центра города.
И тут, в этих улицах и переулках, начался мой литературный путь. И все картины, что отпечатывались тут в моем сознании — например, атланты в Саперном переулке, один обутый, другой босой, — превратились в рассказы. И тут я познакомился с Бродским, и Довлатовым, и многими другими. Почему-то все мы оказались «Преображенскими», почти что «ребятами с одного двора». Бродский жил на Пестеля, а я долго учился в школе напротив. Довлатов жил на улице Рубинштейна — стоило лишь перейти Невский. Не было тогда ничего увлекательней, чем путь в новую жизнь и в новую литературу. И хотя подслеповатая власть плохо в нас разбиралась, и даже речи пока не было, чтобы признать хоть кого-то из нас, чувствовали мы себя победителями: мол, трофеи всегда успеем собрать. Статус победителей подтвердился гораздо позже. И далеко не для всех. Но восторг того времени испытали многие.
Удивительно, что Бродский, сын человека, никак вроде бы не причастного к высшим сферам искусства, вдруг еще в детстве оказался жителем легендарного дома Мурузи, знаменитого, пышного «чуда эклектики» на углу Литейного и улицы Пестеля. Тут не может не возникнуть опять тема какой-то предопределенности, высшего промысла и т. п. Перед революцией, оказывается, домом этим владел генерал в отставке Оскар Рейн. Знал ли об этом наш знаменитый современник, поэт Евгений Рейн, друг и, как он скромно признается, учитель Бродского, неоднократно посещавший его в этом доме? Также из жильцов этого дома был широко известен купец Абрамов, прославливший свою продукцию в стихах собственного сочинения. Так что литераторы в этом доме жили давно. В дворовом флигеле, на четвертом этаже, жил писатель Н. Лесков. В этом доме был знаменитый литературный салон Д. Мережковского и З. Гиппиус. Здесь бывали Блок, Белый. В 1918 году сюда, в заброшенную квартиру князя Мурузи, случайно забрели писатели К. Чуковский и А. Тихонов (Серебров) и решили здесь учредить литературную студию. Преподавали в ней К. Чуковский, Н. Гумилев, М. Лозинский, В. Шкловский. Среди студийцев были М. Зощенко, М. Слонимский, И. Одоевцева. Н. Гумилев открыл здесь в 1921 году «Дом поэтов». Н. Берберова, тогда начинающий молодой поэт, вспоминала о Гумилеве: «Он взглянул на меня светлыми косыми глазами с высоты своего роста. Череп его, уходивший куполом вверх, делал его еще длиннее. Он был некрасив, я бы сказала — немного страшен своей непривлекательностью: длинные руки, дефект речи, надменный взгляд, причем один глаз все время отсутствовал, оставаясь в стороне. Он смерил меня взглядом, секунду задержался на груди и ногах». После он сказал ей: «Я сделал Ахматову, я сделал Мандельштама. Теперь делаю Оцупа. Я могу, если захочу, сделать вас».