Помню мастерскую нашего общего друга Сурена Захарьянца в доме на Карповке. Огромные пыльные окна с листьями каких-то лиан. Просторная лоджия. Шахматы на столике между нами. Портвейн нагревается солнцем на парапете. Время от времени возникает необходимость налить вина и вдумчиво выпить. С тополей, достающих от земли до лоджии, летит пух, и Карповка вся пушистая. Далеко внизу, на деревянном настиле моста, появляется стройная девичья фигурка, вглядывается в нашу сторону, машет рукой.
— Это Надюшка, что ли? — ворчит Сурен. — Ты, что ли, ее пригласил?
— Нет, — удивляюсь я. — Я планировал серьезно провести время. Шахматы. Мучительный самоанализ. Как она догадалась, что я здесь? Телепатия?
— Тогда, значит, я ее пригласил! — произносит Сурен. И, закинув свою мефистофельскую головку с острой бородкой, хохочет своим дьявольским смехом.
Да. Такое бывало в те беспечные дни. Придешь, бывало, с любимой девушкой, познакомишь ее с Суреном — а потом, глядишь, она сама начинает ходить в эту уютную мастерскую и даже друзей приводить, причем мужского пола. Еще одно подтверждение того, что женщины привыкают не к человеку, а к месту.
Уже начав литературную деятельность, я познакомился с Никитой Толстым, профессором-физиком и сыном писателя Алексея Толстого. Увидев его, я обомлел: господи, это ж тот самый человек, о ком написано знаменитое «Детство Никиты»! И главное — он не был лишь исторической реликвией, он был весьма заметной в городе, активной фигурой. Он был похож на отца — та же значительность, барственность, вальяжность, при этом живой, активный характер, жадное общение с людьми, особенно с теми, кто что-то интересное делает.
Когда он пригласил меня к себе, я вдруг понял, что он живет в том же доме, что и Сурен. Мало того, я обнаружил, что квартира его на той же лестнице, лишь этажом ниже Суреновой. Господи, как мы, наверно, мешали ему нашими гулянками! Впрочем, он и сам оказался человеком веселым и несколько безалаберным. В квартире его сочетались какие-то отдельные графские вещи: старинный графинчик с изображением золотых журавлей, перламутровая ширма — и сковорода, забытая на столе, разбросанные книги, обшарпанные стены. Мелочам он значения не придавал. Вот быстрый, острый разговор, жадность ко всему неизвестному — это отличало его. Иногда звонил телефон, и он превращался в барина, умел говорить высокомерно, веско, как правило добиваясь своего. Потом кидал трубку. Подмигивал, махал на аппарат рукой: «А! Мелочи!»
Хотя всю тысячу самых разных дел помнил и четко следил за ними и исполнял. Мы познакомились как раз в момент резкого поворота нашей жизни, и он, так же как его папа в свое время, оказался на гребне волны — выступал по телевидению, писал, пробивал, открывал и возглавлял всяческие комиссии, восстанавливал прошлое и объяснял нам будущее. Выступал, помню, даже в дискуссии на сексуальную тему (то было время расцвета прежде закрытых тем) и, будучи уже стариком, превзошел всех остротой и откровенностью, оставил соперничающую с ним молодежь за бортом, всех очаровал и победил. На его лекции и в университете тоже всегда набивалась толпа — наряду с физикой он касался вдруг неожиданных тем, зал изумлялся и ликовал. Я видел, как он принимал в «Бродячей собаке» приехавших на Конгресс соотечественников из разных стран, представителей лучших российских семей и как уверенно, точно, мастерски он себя вел: мол, и тут у нас тоже водятся кой-какие аристократы и тоже немало значат. Что бы мы тогда делали без него, без его артистизма и уверенности? К нему на Карповку заходили его изумительные дети: Татьяна, уже прославившаяся первыми своими рассказами, Михаил, талантливый физик, на волне перестройки попавший в политику, ставший сначала депутатом Ленсовета, потом депутатом Верховного Совета. Там мы и познакомились. Общение их с отцом было живое, как бы равноправное и удивительно откровенное, без запретных тем, словно они были ровесниками и закадычными друзьями. «Наверное, так и должны жить аристократы!» — думал я. Вот такая старая петербургская семья — свободная, независимая и одновременно деловая, преуспевающая. А сколько в Петербурге других известных семей! Но когда принимали в «Бродячей собаке» во время путча представителей русского дворянства со всего света, официально приветствовал их именно Никита Толстой. Другого такого, чтобы соединял в себе все сразу, не нашлось.