— Устрицын! Уважаемый товарищ Устрицын! — вскричал, протискиваясь в маленькую комнату, взволнованный профессор. — Что с тобой? В чем дело? Почему ты так непозволительно нагрелся? Где градусник? Капитан! Это ты ставил ему термометр? Дай мне его сюда!
Бравый моряк исполнил приказание не без некоторого, впрочем, неудовольствия.
— Что, градусник? Вот градусник! — заворчал он. — Что я, до ста считать, что ли, не умею? Сказано девяносто семь — значит девяносто семь и есть. Была бы точка замерзания, я бы так и сказал: ровно нуль. Чего там проверять? Вот, смотри! Ровно девяносто семь.
При этом слове профессор Бабер вдруг поднял голову.
— Как? Девяносто семь? — сказал он. — И две десятых? Гм! Странно, как я об этом раньше не подумал. Девяносто семь? Гм, гм! Девяносто семь минус тридцать два будет, будет…
— Шестьдесят пять! — крикнул из-за двери встревоженный Лева Гельман.
— Да, да! Да, да! Шестьдесят пять умножить на пять — триста двадцать пять. Разделить на девять… О, наша уважаемая, наша глубокочтимая мама! Вы можете быть спокойны. Блестяще! Восхитительно! Триста двадцать пять разделить на девять!.. Идеально! Да у него самая нормальная температура…
— Да как же нормальная? — ахнула мама. — Ребенок пылает, как примус, а вы — нормальная. Девяносто семь градусов — это нормальная температура?
Но тут Бабер выпрямился и широко, веером расправил бороду.
— Капитан! — сказал он торжественно. — Капитан! Ты умеешь читать по-латыни? Так читай же. Что тут написано?..
Капитан снял очки и уставился на градусник.
— Фа… фа… фарен… гейт, — прочитал он. — Ну, Фаренгейт. Ну и что же?..
Громкий хохот покрыл его слова. И Бабер, и Люся, и Лева смеялись так, что мама с ужасом смотрела на них, прижав руку к сердцу.
— Фаренгейт! — тряслась от смеха баберовская борода. — Фаренгейта! Поставить больному градусник Фаренгейта! У которого точка замерзания на 32 градуса выше нуля! У которого каждый градус на четыре девятых меньше, чем градус обычного докторского Цельсия… Фаренгейта! А-ха-ха-ха! Да ведь это же уличный градусник!
Мама повернулась к Койкину и посмотрела на него испепеляющим взором.
— Где ты его взял, шелопай ты, а не капитан? — с негодованием опросила она.
— Как где взял? Где ты сказала, там и взял. Вон в той каюте на столике…
Мама только махнула рукой.
— Ворона ты, ворона! Да ведь я же тебе говорила: моя каюта направо. Налево же — метеоролог! Это ты у него уличный градусник и стянул. А еще капитан!
Койкин схватился за голову.
Но Бабер уже склонился к ложу больного.
— Ну так что же, почтенный товарищ Устрицын? — вытирая платком глаза, заботливо заговорил он. — Что же это ты нас тревожишь? Это нехорошо. Плохо. Дурно! Жара у тебя, правда, нет, но почему тогда язык белый? Какова этому причина?
При этих профессорских словах Устрицын вдруг сконфузился и уткнулся носом в подушку.
— Дядя Бабер… — пробормотал он чуть слышно… — Это я, думаю, потому, что я… я мятный пряник доедал…
Тут новый и не в пример более мощный взрыв хохота потряс судно. Правда, смеялся Койкин один, но зато смеялся так, что жужжания моторов стало неслышно. Стрингера и шпангоуты дирижабля задрожали. По коридору пробежал испуганный вахтенный.
— Хо-хо-хо! — гремел капитан. — Ха-ха-ха-ха.! Клянусь мысом, марсом и мамою! Белый язык, а? Устрицын, алмазный ребенок! Подросток красного дерева! Ах, ложись! Ах, у тебя чума, холера, тиф и аппендицит! Ах, ты умрешь сейчас! Эх, мама, мама! А еще мама! Ну уж ежели я ворона, так кто же ты тогда, неоцененное ты мое создание? О-хо-хо-хо! А-ха-ха-ха! Мятные пряники!
Он схватился за бока и выбежал в коридор, но еще долго компас дирижабля плясал и рули вздрагивали, сотрясаемые шквалами морского капитанского смеха. Таково было первое происшествие.
Второе произошло два дня спустя.
Все изменилось за эти два, полные непрерывного движения вперед, дня. Теперь с утра до вечера округлое серебристое тело «Купипа-01» висело как будто в центре неслыханно огромного синего шара. Снизу этот шар был темнее и гуще — вода. Сверху прозрачнее и легче — небо.
Горячее солнце пекло так, что до сияющей алюминиевой поверхности бортов нельзя было дотронуться. Половину времени ребята бегали в трусах, и у Устрицына (он все время глядел в окно) одна щека, левая, загорела сильней, чем другая.