Я вернул ему деньги сполна и, как мог, успокоил, ничего, мол, с кем не бывает. Он пожал мне руку и быстро исчез в прибывающей к рынку в поисках удачи толпе людей. Таких же, как он, таких же, как я…
Я собрался заныкать Рубенса подальше, в самое нутро будки, но не успел. Как из-под земли возник, захихикал мне в лицо сучонок Колян.
– Возврат, возврат позорный, я видел! – визгливо возликовал он. – Чего шедевр хоронишь?! Покажи народу, порадуй! Рубенс у него, да, Клав? – Усраться можно! – задействовал он в своем триумфе мою спокойную соседку. – Это у него не Рубенс, Клав, – это целый Рубинштейн, рублей на триста тянет.
Народ вокруг светлел, подтрунивал, но как-то не шибко – вернисаж трудно чем-нибудь удивить. А я… ну, никак не мог я допустить, чтоб этот жох Ореховский надо мною верх взял. «Уделаю сучонка, все равно уделаю, – мелькало у меня, – но как?» И тут мне в голову пришла дорогая идея.
– Зря конферанс разводишь, Коля, – сказал я. – Ну, не Рубенс, признаю, тут я ошибся. Другой художник оказался. Тоже, кстати, не самый последний.
– Кто? – хохотал Колян. – Неужели Рембрандт?
– Если бы Рембрандт… Маковский, Колян. Владимир. Слышал такого?
– Ой!.. – закатился Колян. – Маковский, держите меня!.. Чего ж он тебе Маковского взад вернул?
– Мужик старых фламандцев собирает, Маковский ему совсем не в струю. Как порядочный человек, предложил назад мне – я выкупил.
– За сколько?
– А вот это уже не твое, Коляня, собачье дело.
– И атрибуция на Маковского есть?
– А то… – Я тотчас достал из кармана и, не выпуская из рук, продемонстрировал всем первую попавшуюся бумагу – сложенную вчетверо и вполне убедительно выглядевшую квитанцию комиссионки. – Эксперт Петров сказал да.
Колян хмыкнул и пожевал губами.
– Покажи-ка мне еще раз портрет.
– Теперь не продается.
– Ты чего?
– Наказал ты себя, Колян, две сотни баксов отжать хотел и фраернулся. Но не сильно, не бледней ты с лица-то. Рубенс бы несколько лимонов стоил, а Маковский, ну, всего-то штук, я думаю, сто зеленкой. Так что ты еще в порядке. Иди гульни по вернисажу, может, еще чего нароешь…
– Иди-иди, – пробасила вдруг обычно молчавшая Клава Бочкина. – Стоишь тут, как виселица, – клиентов пугаешь.
Фыркнул он на всех на нас с полным пренебрежением и уплыл выуживать у приезжих провинциалов выгодные для спекуляции предметы.
Рубенса-Маковского я потихоньку сплавил месяца через два за триста долларов. Ушел он с концами какой-то даме из Питера, углядевшей вдруг в портрете сходство со своим дедом. Слава богу!
А сучонок Колян до сих пор живет с гвоздем сомнения в мягком своем темечке. Подойдет, уставится в упор, покачает как маятником сухой своей головой. Верит – не верит, а мучается. И спрашивает иногда: не продам ли я Маковского?
Самому нужен, отвечаю я чистую правду. Потому что действительно с удовольствием приобрел бы Маковского. Занедорого, конечно, если его у какой-нибудь бабушки на чердаке нашарить. Вот так.
Жизнь прекрасна, потому что в ней можно иногда проучить негодяя. И подмогнуть неудачнику.
Жизнь прекрасна, потому что антиквариат – это моей диагноз, и, согласитесь, что здорово, когда человек имеет возможность болеть своей любимой болезнью!
Жаль, немного ее, жизни, осталось. Всего-то каких-нибудь лет двадцать. Двадцать зимних сезонов на вернисаже, и до свидания.
Судьба
В 75-м мне исполнилось тринадцать, и я прекрасно помню, с чего начался весь этот дурдом.
В школе были каникулы, я в то утро торчал дома, перебирая немалую уже коллекцию своих монет, а отец… помню, как он нервничал перед зеркалом, сперва надев, а потом, в раздражении, скинув единственный свой парадный венгерский пиджак – его не устроила мятая, белая югославская рубашка под ним, и мама, спешно отутюжив ее тут же на гладильной доске, подала ее снова – горячую, из-под утюга, с лоснящимся от частых глажек воротником. Галстук он надел неброский, болгарский, надел финские, лучшие свои туфли, серый гэдээровский плащ и шляпу – весна была прохладной – и вопросительно посмотрел на нас с мамой: как я?
Мы оба одобрительно кивнули.
«Ты одет как прогрессивная Европа, – сказала мама. – Иди и не бойся, ты ничего плохого не сделал, иначе я бы знала».
На десять утра он, член партии, был срочно вызван в партком родного своего станкостроительного завода. «С Богом», – сказал он нам на прощание.