— Ну как, князь? Я тебе вот романеи принес.
— Спасибо, но пить мне нельзя.
— Плюнь на лекарей, выпей!
Курбский сел на ложе, накинул на плечи полушубок. Полубенский, расстегнувшись, поглаживая подбородок, приглядывался, что-то обдумывал, и у Курбского нехорошо потяжелело под ложечкой. Но Полубенский заговорил не о том, чего он боялся:
— Посылают меня под Ржев к Христофору, а там недалеко и до царя Ивана — он все в Старице сидит. — Он помолчал, склонив голову набок. — Псков не взять, и войну мы проиграли, князь. А?
Курбский, настораживаясь, пожал плечами:
— Лежа здесь на постели, что я могу сказать?
— Проиграли. Стефан уехал, Замойский не только тебе — мне не верит. — Он наклонился ближе, заговорил тише: — Про тебя гетман что-то узнал, боюсь, королю сказал — говорить про тебя не хочет даже.
Курбский ждал, нахмурясь.
— Проиграли мы все. Так? Но я им головы своей не отдам! — Полубенский был трезв, серьезен. — Когда я в плену в Москве был, присылал ко мне царь Иван Васильевич и велел тебе и еще Тимофею Тетерину сказать: «Если князь Курбский Ярославский обиды забудет и вернется, то и я все обиды забуду и за его дружбу в молодые годы и по христианской заповеди ему прощу и вознесу его высоко — дам ему Ярославль, его удел!» — И Полубенский ударил себя в грудь, округлил глаза. — «А на том при тебе целую сей крест!» И взял наперсный крест с аналоя и поцеловал. Вот, ей-богу, не вру! — И Полубенский перекрестился.
Кровь прилила Курбскому к лицу, поднималась тошнота. На стене висела сабля, его отца покойного сабля, и он стал смотреть на нее. «А может, выхватить? И его — враз!..»
— Так вот, — говорил Полубенский еще тише, — завтра я выступаю под Ржев, но мы Ржев минуем — и прямо на Старицу. Подарим ему отряд сабель во сто и свои повинные головы. Он простит!
— Может, он и простит, да я ему не прощу, — сказал Курбский спокойно.
Он все понял, переборол себя, проглотил гадкую слюну и лег на подушку, уставился в потолок. «Тебя подослал Замойский еще раз меня проверить либо погубить: или сбегу, или должен на тебя донести. А если ни то, ни другое, то… Так и так — конец».
— Подумай, князь, — сказал Полубенский, вставая. — Слова с тебя молчать не беру, потому что знаю, что в тебе благородная кровь. Но подумай до завтра. Не то поздно будет — не обижайся тогда.
— Где мне бежать, — ответил Курбский, — я и ходить-то не могу.
Полубенский вышел. «Что бы я ни сделал, канцлер не поверит мне до конца никогда. И король тоже. Что ж, это удел всех перебежчиков. А Полубенский недаром один вернулся из плена: он служит и Ивану и Баторию одновременно».
Он смотрел на то место, где только что было лицо Полубенского, и никак не мог понять этого лица: оно колебалось, как туман, меняло очертания, то приближалось, то съеживалось, и у него не было взгляда, как у слепого. «Плохо ты придумал, — говорил ему Курбский, — никогда Иван не дал бы мне мое княжество, мой удел. Плохо твое дело: рано или поздно казнят тебя или здесь, или там…» Но Полубенский не растворялся, хотя сквозь мерзкий туман его лица просвечивали угли в топке. Курбский отхаркнулся, сплюнул. Он вылез из нагретой постели», надел валенки и, накинув полушубок, встал перед серебряным дорожным складнем. Это был складень отца, а отцу он достался от деда. Он встал и читал молитвы, и, пока читал, почти не вникая в слова, мелькнула мысль: «Надо отпроситься у Замойского съездить в Псково-Печорский монастырь. Это недалеко. Правда, нет там несчастного Корнилия, там новый, царем посаженный шумен, но я повидаю старца Васьяна Муромцева. Сколько мы с ним тихих бесед провели в те годы! Последнее письмо от него, правда, давно было, может, он уже и отошел от этого мира? Но, может, и нет…»