Эти слова прозвучали по «Времени» как удар колокола — сухо, сдержанно, но в каждом слове звенела боль. На экране — кадры — белая вспышка на фоне синего неба, обломки падают в Атлантику, а диктор Игорь Кириллов впервые за долгие годы едва заметно сглатывает перед следующим предложением.
В редакции же «Правды» пахло типографской краской и крепким чаем. Владимир Петрович Кузнецов, корреспондент с двадцатилетним стажем, бросил газету на стол.
— Семьдесят три секунды… — тихо произнёс он, — и всё кончено. Учительница, школьники на трибунах… Не дай нам такое пережить.
— Американцы… — начал молодой Лёша Васильев, но Кузнецов резко перебил.
— Не американцы, Лёша. Люди! Космонавты! Мы тоже теряли своих.
И в комнате повисла тишина. За окном лениво тянулся январский вечер, а внутри кипела невидимая работа — как написать о чужой беде так, чтобы не предать ни своих, ни чужих? Главный же редактор Виктор Афанасьев вошёл, хлопнул дверью.
— Повторяю еще раз — писать будем честно. Без злорадства и без лозунгов! Это не время для идеологии — это время для человеческого слова. Пусть Америка видит — мы умеем сочувствовать.
— Виктор Григорьевич, а если сверху спросят? — Лёша выдохнул.
— Пусть спрашивают, — Афанасьев только махнул рукой. — Я сам отвечу. Сегодня мы — люди, а не винтики.
И вечером по всему Союзу в квартирах молчали телевизоры. Люди смотрели на повторяющийся взрыв «Челленджера», и у каждого в груди щемило что-то родное — когда-то ведь и наши корабли падали с неба, и наши матери ждали напрасно звонка из Звёздного городка.
Семьдесят три секунды полёта — и мир стал другим. Космос вдруг перестал быть ареной для гонки и стал общей болью. По обе стороны океана люди впервые почувствовали — бесконечность не делится на своих и чужих. В ту ночь 1986 года Советский Союз впервые заговорил о чужом горе как о своём. И это было важнее любых побед…
Февраль
1986 год
Снег валил крупными хлопьями, будто кто-то наверху решил засыпать казахские степи ватой, — и Байконур исчезал в этом белом безмолвии, как призрак. На дворе 20 февраля 1986 года, предрассветная тишина. Только ветер, злой и цепкий, свистел между ржавых ферм стартового комплекса, где «Протон-К» с базовым блоком станции «Мир» ждал своего часа.
В бункере управления воздух был густой от напряжения, словно его можно было резать ножом. Алексей Соколов — седой, с лицом, исписанным морщинами, как карта прожитых лет — нервно поправлял очки. Его пальцы дрожали, когда он скользил взглядом по строкам телеметрии. Рядом — Виктор Петров — молодой, с горячими глазами, будто только что вытащили из института. Он склонился над пультом, в сотый раз проверяя каждую лампочку, каждый сигнал.
— Алексей Иванович, все системы в норме, — выдохнул Виктор. Голос его дрожал, но он пытался держать себя в руках. — Заправка завершена. Автоматика работает штатно.
Соколов кивнул, но морщины на лбу стали глубже — тревога не отпускала. Этот запуск был не просто очередной строчкой в журнале. Это было начало новой эпохи — «Мир» должен был стать домом для космонавтов, символом советской мощи и мечты.
— Виктор, — тихо позвал он и отвёл юношу в сторону, подальше от чужих ушей. — Ты понимаешь, что сегодня происходит? Мы запускаем не просто станцию. Мы запускаем будущее.
Петров встретился с ним взглядом — в глазах уважение и что-то ещё — страх и восторг вперемешку.
— Понимаю, Алексей Иванович. Я читал все характеристики… Шесть стыковочных узлов, модульная конструкция… Это настоящий переворот.
— Переворот… — Соколов задумался, будто сам себе повторил это слово. — Когда я пришёл сюда, ещё в пятьдесят шестом… Мы мечтали просто отправить человека за пределы Земли. Потом — выйти в открытый космос, потом — Луна… А теперь строим дом среди звёзд. Дом! Где люди будут жить месяцами, работать, спорить, смеяться…
В это же время в Центре управления полётами в Калининграде (тогдашнем подмосковном) тоже стояла тишина. Валентин Глушко — патриарх космоса, с тяжёлым взглядом и усталыми руками — стоял у пульта. Рядом Юрий Семёнов — энергичный, неуёмный, почти не спавший последние недели.
— Юрий Павлович, связь с Байконуром устойчивая. До старта тридцать минут, — доложил инженер.
Семёнов кивнул рассеянно — мысли его были далеко отсюда — где-то среди ночных чертежей, бесконечных споров и компромиссов. «Мир» был его мечтой, его болью и гордостью.
— Валентин Петрович, — тихо сказал он Глушко, — помните наши споры о стыковочных узлах? Вы настаивали на шести портах, а я говорил — хватит и четырёх…