— Знаешь, что страшнее всего? — Черняев говорил едва слышно, будто боялся, что стены подслушают. — Не то, что мы ошибаемся. А то, что можем оказаться правы.
— Почему?
— Если мы правы… значит, всё это время жили во лжи. Все эти войны, угрозы… Афганистан, Михаил Сергеевич. Сколько там наших людей осталось…
Горбачёв наконец повернулся. На лице его застыла усталость — не дорожная, а та самая, что приходит к людям, взявшим на себя слишком много.
— Вот именно, Толя. Слишком много. И завтра я скажу об этом.
— Прямо?
— Настолько прямо, насколько позволяет политика. А политика — это искусство говорить правду так, чтобы её услышали и враги, и свои.
В коридоре раздались шаги. Вошёл Александр Яковлев — высокий, с глазами человека, который видел слишком много будущего и слишком мало настоящего. В руках у него была папка — свежие сводки из Чернобыля.
— Как на станции? — спросил Горбачёв. По лицу Яковлева он уже знал ответ.
— Ликвидаторы работают на износ. Но радиации всё равно — верим мы в социализм или нет. Она просто убивает.
Яковлев опустился в кресло, положил папку на колени. В каждом его движении чувствовалась усталость человека, осознавшего — мир не поддаётся контролю.
— Михаил Сергеевич, а если завтрашняя речь — это наш политический Чернобыль? Запустим процессы — не остановим. Скажем о выводе войск из Афганистана… а дальше? Объявим о коллективной безопасности в Азии… а если Пекин не поверит? Если Вашингтон решит, что мы слабы?
Горбачёв посмотрел на них обоих — и вдруг стало ясно, что история не спрашивает разрешения входить в комнату. Она просто распахивает дверь настежь и ждёт, кто осмелится сказать ей правду. Вечер же затягивался, словно туман над бухтой. Горбачёв мерил шагами номер — раздавался скрип паркета, а за окном появлялись первые огни кораблей в Золотом Роге, вспыхивающие, как сигнальные звёзды на безмолвном небе.
— Саша, — бросил он через плечо Яковлеву, — иногда мне кажется, мы все играем в спектакле, где сценарий давно потерян. Завтра я выйду на трибуну и заговорю о мире. А в это время, где-то в афганских ущельях, наши мальчишки будут стрелять в ответ на выстрелы душманов. Всё — ради мира. Парадокс?
— Тогда зачем вообще говорить? — Яковлев дернул плечом и устало усмехнулся.
— А ты предлагаешь молчать? — Горбачёв резко остановился, его голос стал твёрже. — Прятаться за стеной до бесконечности? Ждать, пока всё рухнет?
Черняев поднял глаза от исписанных листов, усталый взгляд — но в нём жила ирония.
— Михаил Сергеевич, помните старый анекдот? Оптимист учит английский, пессимист — китайский, а реалист чистит автомат Калашникова.
И трое засмеялись коротко, нервно — так смеются те, кто знает, что шутка больнее правды.
— Вот потому и надо говорить, — отрезал Горбачёв. — Чтобы наши дети учили языки, а не автоматы разбирать.
Яковлев щёлкнул замком папки. И на стол легли снимки из Чернобыль. Разрушенный реактор, люди в белых костюмах, пустые улицы Припяти.
— Вот она, наша цивилизация, — Яковлев разложил фотографии веером. — Мы расщепили атом, а жить вместе так и не научились.
Горбачёв взял снимок — детский сад, брошенные игрушки, крошечные стульчики в кругу.
— Знаешь, что больше всего поражает? — он говорил медленно, будто пробовал слова на вкус. — Не разрушения. А то, как быстро мы привыкаем к невозможному. Месяц назад никто не верил — целый город можно эвакуировать за сутки. Но теперь — это просто статистика.
— И что теперь? — спросил Яковлев.
— Завтра я скажу то, что вчера казалось немыслимым. И если повезёт, то через месяц это станет обыденностью.
— Михаил Сергеевич, а если нас не поймут? — Черняев отложил ручку и устало потер переносицу. — Если решат, что Горбачёв сдаёт страну?
— Я боюсь этого, — Горбачёв посмотрел на него пристально. — Но куда страшнее — если поймут слишком хорошо. Если поймут, что мы действительно готовы всё изменить.
В окно ворвался протяжный гудок корабля — тоскливый и мощный, как голос самого города.:
— Знаете, что поражает во Владивостоке? — Яковлев посмотрел вдаль. — Здесь чувствуешь себя на краю света… и одновременно в его центре.
— Почему? — Горбачёв улыбнулся уголком губ.
— Потому что отсюда видно как мир огромен. И мы стоим у самой его границы, но именно здесь решается будущее.
Молчание повисло в комнате — живое, напряжённое. Каждый знал, что завтра они выйдут к микрофону не просто с речью, а с вызовом времени.
— Потому что отсюда, Михаил Сергеевич, видно всё сразу. Америка — за горизонтом, Япония — будто на ладони, а Китай — под боком. Наши главные тревоги здесь, как на плацу, — никуда не спрячешь.