Письмо от 2 мая 1940 года (десятое):
"Очень благодарю Вас, дорогая моя, за письмо, тронут тем более, что думал, что во хмелю слишком много говорил в тот вечер. Пишу кратко надеюсь быть в Париже через несколько дней и пробыть там недели три. Живу по-прежнему, одиноко и грустно. Сердечно целую Вас обоих.
Ваш Ив. Б."
Письмо от 14 апреля 1943 года (восемнадцатое):
"Дорогая Нина, не сразу отвечаю на Ваше письмо потому, что совсем был никуда, как это часто со мной теперь бывает: ужасно болела правая рука, ревматизм от зимних холодов в доме и скверное кровообращение от вечного голода, - а главное, недели две страшно болел правый глаз и висок, - все от того же, - плюс отравление "Атофаном", которым старался убить эти боли. Плох и туп сейчас, и хотя отвечаю, но тоже тупо, плохо и кратко - м.б., напишу как-нибудь получше и побольше. Очень благодарю Вас и Н.В. за Ваши чувства ко мне... Как я живу, Вы видите из первых строк этого письма. Кроме того, Вы в общем уже давно знаете, какова моя жизнь: плоха, очень плоха во всех смыслах! З. и Б. все еще с нами (и нас теперь только четверо - М. и Г.Н. уже год живут в Каннэ...). Одиноко мне до безобразия. "Потребность в людях" у меня, увы, еще есть. Пишу я теперь мало и все больше только заметки для всяких предполагаемых рассказов. А вот почему Вы пишете "мало, медленно и туго", не понимаю и огорчаюсь - ведь Вы, думается мне, сейчас в полном расцвете всячески... Рад, что Вы так сошлись с Борисом и Верой (Зайцевы)
- вот еще по ком я очень скучаю! Последние дни ужасно беспокоились о них, но нынче, слава Богу, письмо от Веры - что они живы и здоровы...
Ваш Ив. Б.
Очень тронут, что послали мне посылку (украденную кем-то в пути), и до сих пор жалею, что ее украли. Жаль даже галстухов, хотя очень не шли бы они к тем лохмотьям штанов, в коих я хожу. Да, да, вспоминаю Одессу 19-го года:
Я остался без подштанников
И теперь мне все равно:
Правит ли Одессой Санников
Или генерал Энно!"
Письмо от 10 мая 1944 года (двадцатое):
"Дорогие Нина и Н.В., очень тронут Вашим приглашением, очень благодарю. Все еще не теряю надежды, что нас оставят здесь, но если нет и если придется стеснить Вас, если не найду убежища в Париже, - простите, стесню на некоторый малый срок*. Все еще - вот уже больше недели - работаю, как вол (будучи на него ничуть не похож), над уборкой дома, посему не обессудьте за краткость.
Целую. Ваш Ив.Б."
* Я еще раньше звала Бунина в Лонгшен, где мы в это время не голодали, хотя и испытывали большие затруднения и вопросы еды и топлива стояли довольно остро. Копий своих писем к нему я не оставляла, иногда это были открытки; я не помню точно, когда именно я писала, что ему у нас будет спокойно и тепло, - слишком ему тяжело было в Грассе, о чем он непрерывно мне писал, жалуясь на голод, холод, одиночество. Как известно, "свободная" зона Франции очень скоро была уравнена с оккупированной, таким образом, с политической стороны разницы где жить не было. Если бы даже оккупационные власти заинтересовались им, то это все-таки для него было бы не так страшно, как его пятилетнее сидение в месте, где у него не было близкой души, при отсутствии докторов, а главное - средств к существованию В Лонгшене ему было бы хорошо, принимая во внимание, что Париж был в часе езды, а в Париже были близкие друзья среди которых ближайшими были Зайцевы.
Письмо от конца ноября 1946 года (двадцать пятое):
"Дорогая Нина, когда Вы уезжаете? Не будуте ли добры позвонить мне завтра или послезав-тра от 12 до 2-х, AUT 33-22, и сообщить, когда именно уезжаете? Послезавтра, т.е. в четверг, я надеюсь иметь не позднее часа дня мою новую книгу ("Темные аллеи"), которую я очень прошу Вас отвезти в Стокгольм Сергею Анатольевичу Циону. Если Вы уезжаете в четверг в 5 часов дня, могу ли я заскочить [к] Вам на одну минуту с этой книгой и в какой час? Целую Вашу руку...
Ваш Ив. Бунин".
В гостиной Винаверов, в гостиной Цетлиных Мережковские и Бунин были главным украшением. Алексей Михайлович Ремизов же там не бывал. Я любила его ранние романы, "Пруд" и "Крестовые сестры", когда встретилась с ним еще в Берлине. Его "Взвихренная Русь" - бессмертная книга, и если не все тридцать томов его, то во всяком случае половина их будет жить и когда-нибудь вернется в Россию, где сейчас его имя вот уже лет тридцать пять, как почти не упоминается в печати. В Берлине в 1923 году однажды вечером у Ремизова за большим чайным столом оказались Белый, Зайцев, Муратов, Осоргин, Ходасевич и я. Жена Ремизова, Серафима Павловна, стирала на кухне, в конце коридора, и ее, когда она стирала, беспокоить было опасно - так объявил нам сам Алексей Михайлович, и я села тихонько за стол, поджала ноги и пила чай, который он заваривал сам и сам разливал, что-то при этом приговаривая, закутанный в плед, а когда сел, по-бабьи подпирая кулаком щеку, то стал похож на колдуна-карлика.
После чая он объявил гостям, что на углу его улицы имеется пивная - не простая, а необыкновенная пивная, что он каждый день туда ходит вечерами и что они все сейчас туда пойдут пиво пить. Все встали и пошли в переднюю, пошла и я. A.M. подошел ко мне и тихо, но твердо сказал, поднимая и опуская брови и трогая кончик своего носа, что "барышень туда не пускают". То есть как же это так? Кое-кто уже выходил на лестницу. Я взглянула на Ходасевича. Он шепнул мне, чтобы я A.M. не перечила и оставалась здесь и что он сам вернется через полчаса. Они вышли. Я осталась одна в столовой смотреть на чертенят, навешанных на лампу, магия которых на меня никогда не действовала: вся эта сторона A.M. с его Обезьяньей Палатой была мне непонятна и нелюбопытна и даже мешала мне в общении с ним.
В квартире было тихо. Серафиму Павловну было не слыхать и не видать, впрочем, ее, может быть, даже не было дома; я уже знала, что половина того, что говорится A.M., есть вымысел, цели которого собеседнику не всегда ясны. Прошло полчаса. Прошел час, и мне стало очень скучно и очень обидно. Меня, очевидно, забыли. Я решила уйти домой одна, я была обижена и сердита, в особенности на A.M. как на хозяина, а заодно и на Ходасевича, бросившего меня. Но когда я подошла к входной двери, она оказалась запертой снаружи A.M., предвидя мой уход, запер меня в своей квартире. Это еще больше обидело меня, я не знала еще тогда, какие шутки мог Ремизов шутить со своими гостями. Так, запертая и сердитая, я просидела еще с полчаса. Когда все вернулись из пивной, я сказала Ходасевичу, что хочу домой. После этого года три я у Ремизова не бывала, но он вряд ли догадался, что я была обижена на него.