И без того обладающая бунтарским характером, за последние несколько недель Симона превратилась в упрямую женщину, столь же расчетливую и энергично-самоуверенную, как и сама мадам Габриэль, в неодобрительном отношении к своим поступкам она не сомневалась. Девушка ответила ей таким же вызывающим взглядом.
— Grand-mere, это дело решенное, свершившийся факт, так что дай нам, пожалуйста, свое благословение.
Мадам Габриэль прижала свою утонченную руку к сердцу, в котором кипел праведный гнев.
— Послушай, cherie. Он — хороший человек, симпатичный мужчина. Oui. Да, никто не спорит. Очаровательный и обаятельный, bien sur. Но ты ошибаешься, принимая свою влюбленность за любовь. Я не желаю больше ничего слышать об этом. Я не могу допустить, чтобы ты бесславно и безвестно пропадала на какой-нибудь кухне в этой Богом забытой Персии, пришивая пуговицы ему на ширинку. Похоже, тебе нечего мне возразить. Ступай! И если ты продолжишь выказывать неповиновение, то у тебя не останется ничего, кроме твоего револьвера и кружевного носового платочка. И еще одно, cherie. Не жди от меня благословения. Я далеко не святая.
И хотя ее любовь не требовала ничьего благословения, слова бабушки натолкнули девушку на одну весьма интересную мысль, и Симона опустила глаза, словно признавая свое поражение. Она расцеловала мадам Габриэль в обе щеки, запечатлела еще один поцелуй у нее на лбу, решив, что кашу маслом не испортишь, и вышла из кабинета бабушки.
Глава тридцатая
Раввин Абрамович покачивался в такт движению экипажа. Рядом с ним восседал Альфонс, и кучер нахлестывал лошадей, заставляя их мчаться во весь опор. В бороде раввина, разделенной пополам с загнутыми вверх, подобно перевернутым рогам, концами не было заметно ни единого седого волоса. Впрочем, последнее объяснялось просто — ради такого торжественного случая раввин ее выкрасил. Ярко-красный галстук-бабочка казался ему удавкой на шее, латунные медали на лацканах пиджака весили, словно несколько килограммов, и ему не терпелось избавиться от накидки, покрывавшей плечи. Оценив ситуацию как критическую, раз уж Симона решилась прислать ему столь категоричную записку, ведь шестнадцать лет — это тот возраст, который требует дипломатичного подхода, он решил предстать перед ней в роли друга, а не облеченной властью особы. Придя к заключению, что и одет он должен быть соответствующим образом, дабы она прониклась к нему доверием (правда, он совершенно не разбирался в современной моде), он почерпнул вдохновение в коллекции фотографий молодых прогрессивных художников. Соответственно, сейчас он чувствовал себя так, словно влез в чужую шкуру, примерил на себя несвойственную ему личину, отказавшись от собственной индивидуальности.
— Альфонс, — начал раввин, поворачиваясь к сидящему рядом дворецкому, — даже спустя столько лет мне трудно смириться с тем, что Эстер превратилась в эту… эту… — Он запнулся, не сумев подобрать слова, способные описать стиль жизни его дочери. Пребывая в некоторой растерянности и осознав, что утешения и сочувствия от Альфонса ему не дождаться, он начал молиться.
Альфонса, который до некоторой степени приучил себя с пониманием и терпением относиться к поведению евреев, все еще передергивало при упоминании имени, данного Габриэль при рождении. Многие годы, проведенные во Франции, а также лояльность и восхищение своей госпожой заставили его усомниться в том, что прикосновение любого еврея было наес, грязным, как о том предупреждал Коран. Он смирился с тем, что любит еврейку, как смирился и с необходимостью отвечать за свои поступки в другом, вероятно, лучшем мире. Поэтому он старался любезно вести себя с раввином и терпел его бесконечные жалобы и стенания.
Раввин, чрезвычайно раздосадованный тем, что ему приходится выказывать расположение мужчине, который был отчасти, если не полностью, повинен в том, что послужило причиной его скорби, с размаху хлопнул Альфонса по спине, словно надеясь пробудить его от страшного кошмара.
— Сын мой, отдаете ли вы себе отчет в том, что я по-прежнему могу отречься от Эстер, если на то будет мое желание?
Альфонс молча смотрел в окно. Он помог Габриэль сплести паутину правдоподобной лжи и даже теперь продолжал хранить в тайне прошлое мадам от ее дочери и внучки. Он настолько свыкся с собственной ложью, что сейчас ему трудно было поверить в то, что этот набожный мужчина рядом с ним действительно был отцом Габриэль, который упорствовал в возрождении прошлого и стремился разрушить настоящее Альфонса.