Выбрать главу

Весь 1772 год велись дипломатические переговоры о мире, которые начались 19 мая. Турецкие дипломаты умышленно затягивали дело, и на театре военных действий наступило временное затишье. Кутузов, не страдавший тягой к одиночеству, для развлечения посещал все офицерские собрания и, «обладая веселым характером, живостью воображения, чрезвычайною наблюдательностью и способностью подражать манерам, жестам, интонациям других людей», однажды позволил себе изобразить и самого Румянцева. Слух об этом дошел до фельдмаршала, отличавшегося вспыльчивым характером и взрывным темпераментом. Его негодованию не было предела. Забывшегося офицера следовало поставить на место: не уведомив самого Кутузова, он перевел его приказом из своей армии в Крымскую, состоявшую под командованием князя Василия Михайловича Долгорукова, покорителя Крыма в 1771 году. Что ж, это был хороший урок. Кутузов на протяжении всей жизни преклонялся перед Румянцевым, ни разу не выразив при этом обиду или неудовольствие. В его глазах начальник был абсолютно прав, вовремя указав ему на несовместимое с офицерским званием поведение. Через много лет Кутузов с неожиданной для окружающих резкостью одернул молодого офицера, позволившего себе шутовскую выходку в тарутинском лагере: «В лагере много продавалось вещей, принадлежавших Неаполитанскому королю Мюрату (маршалу Наполеона. — Л. И.), весь обоз которого был захвачен казаками и разграблен. Пришел мне на память один замечательный случай: в числе продаваемых вещей был какой-то темно-пунцовый бархатный кафтан Мюрата, вышитый на груди, на спине и по подолу золотом, отороченный каким-то мехом, и такого же цвета бархатная шапка, на манер конфедераток, но без пера; все это купил за ничтожную цену, кажется, за пять рублей, офицер нашей бригады Добрынин, и после одной попойки, происходившей у князя Горчакова, когда уже порядочно нагрузились, пришла шутовская мысль нам одеть Добрынина в мюратовское платье, воткнуть в шапку вместо недостающего пера красный помпон музыкантский и в таком наряде пустить его по всему лагерю. Эффект произошел необыкновенный! Где мы ни проходили, все с хохотом выбегали из палаток и присоединялись к нам. Дежурный генерал Коновницын, Кайсаров и многие другие из штабных и близких лиц главнокомандующего разделяли нашу общую веселость.

Вдруг показались дрожки и на них Кутузов, который с изумлением глядит на эту толпу, которая с хохотом и шутками приближается к нему. Он остановился, зовет к себе Добрынина и спрашивает, кто он такой. Тот называет себя и на новый вопрос, офицер он или нет, отвечает, что он офицер. „Стыдно, господин офицер, — громко и явственно заговорил Кутузов, глядя сердито на несчастного Добрынина, а равно на всех нас. — Не подобает и неприлично русскому офицеру наряжаться шутом, а вам всем этим потешаться, когда враг у нас сидит в матушке Москве и полчища его топчут нашу родную землю. Плакать нужно, молиться, а не комедии представлять; повторяю вам всем, что стыдно! Так и передайте всем своим товарищам, кого здесь нет, что старику Кутузову в первый раз в жизни случилось покраснеть за своих боевых товарищей. Ступайте, так и скажите, что я за вас покраснел! А ты, голубчик, — продолжал Кутузов, обращаясь к Добрынину, который стоял все время как ошпаренный, — ступай поскорее к себе домой, перемени это дурацкое платье и отдай его поскорее кому-нибудь, чтобы оно не кололо тебе глаза!“ Можете себе представить, как мы себя чувствовали после такого неожиданного урока и как всем нам было совестно глядеть друг другу в глаза. Куда девался и хмель!»26 Помимо желания напомнить сослуживцам, что неприятель все еще находится в Москве, слова Кутузова заключают в себе моральную заповедь: офицер не может быть шутом! Даже если речь идет о неприятельском военачальнике, который, прямо скажем, был довольно эксцентричен в одежде. Эта сцена явно противоречит духу снисходительности, с которой начальство обходилось с подчиненными в тарутинском лагере, стараясь поддерживать в них бодрость и веселость. Да и сам Кутузов, по словам современников, с одной стороны, «был веселонравен» и имел «склонность к шутовству, свойственную старинному барству», с другой — считал, что «его главная квартира — не монастырь», а «веселье в войске доказывает готовность идти вперед». Но веселье веселью — рознь: офицер, «пародировавший» Мюрата, очевидно, навел старого фельдмаршала на болезненные воспоминания. По-видимому, в его молодости начальство либо узнавший обо всем отец поставили его на место с той же самой жесткостью, как сделал он сам в назидание более молодым сослуживцам. Благодаря случаю, имевшему место в 1812 году, мы можем себе представить, что испытал Кутузов в 1772 году, покидая армию Румянцева, где все «кололо ему глаза». Кроме умения сдерживать врожденную «пылкость» этот, как тогда говорили, «афронт» произвел в характере Кутузова решительный поворот: он перестал доверять людям… И неудивительно: тот, кто довел до Румянцева сведения о необыкновенных талантах молодого полковника, наверняка был в числе его близких друзей. Впоследствии «случалось, что короткие его знакомые, желая узнать образ его мыслей о ком-нибудь, заводили с ним по сему случаю разговоры, коими надеялись выведать желаемое; но Кутузов, поняв их намерение, переставал говорить или начинал совершенно другую речь»27. Эта его особенность, возведенная им в принцип, отмечалась многими: «Кутузов был некоторое время на ратном поле вместе с князем Репниным, сим великим полководцем и политиком благословенного царствования Императрицы Екатерины Второй. Геройские его дела удивили князя, как и всех прочих современников. Отдавая Кутузову должную справедливость, фельдмаршал Репнин часто называл его Фабием Ларионовичем и Михаилом Баярдом. Рассказывают, что князь Репнин говаривал нередко: Кутузов доступен, но к сердцу его недоступно»28. «Какое нам дело до других; будем знать самих себя, — любил впоследствии повторять полководец, добавляя при этом: — Лучше быть излишне осторожным, нежели слишком оплошным и допустить обмануть себя кому-нибудь». Для веселого, увлекающегося, искреннего офицера с открытым сердцем это стало очередным потрясением: в 1769 году он с рвением выполнял свои служебные обязанности — его осадили напоминанием о том, что он «не в очередь» получил чин капитана; в 1772 году он верил, что его приятели не станут докладывать начальству о его, казалось, безобидной выходке — ему напомнили, что «дружба и служба — параллельные, которые никогда не пересекаются». Если бы не особые дарования, возвышавшие его в глазах начальства и обеспечившие быстрый карьерный рост, Кутузов, по всей вероятности, никогда не столкнулся бы ни с завистью, ни с предательством. Но он был умен, красив, талантлив, удачлив, прямодушен и… неосторожен, сильно переоценив чувства справедливости и дружбы. Зато впоследствии его осторожности хватало на все с лихвой: наблюдательность и искусство лицедейства, естественно, остались при нем, но использовал их Михаил Илларионович отныне уже не во вред себе.