Выбрать главу

Но больной становилось все хуже и хуже, таяла, как свеча, тихо, без жалоб. И умерла ярким летним днем в середине июня, когда цветущий сад гудел от пчел. Если бы не две веточки — Ульяна и Афонька — можно подумать: и не было Фимы на свете. Ни сожалений, ни печали на душе у Григория Мироновича. Честно говоря, ему труднее было бы смириться с потерей какой-нибудь из своих кобыл. А жена, что ж, Бог дал, Бог взял!

Управляющий и сейчас, расхаживая по конюшне, и, поглаживая и ощупывая своих любимиц, вспоминал о покойной жене без грусти, зато с легкой досадой. Забота о детях теперь легла на его плечи. А забота немалая. Девку надо просватать. Из Афоньки что-то путное вырастить. За ним глаз да глаз нужен. «Ишь ты, пострел, уж тут как тут! К жеребцам прямо под копыта лезет», — Григорий Миронович оглянулся в поисках плетки или вожжей, когда заприметил сына, притаившегося в темном углу конюшни.

— Афоня! Марш на улицу! Не пугай лошадей, окаянный!

Мальчик и не думал уходить. Он только сменил убежище на другое, при этом что-то зацепил, в стойле упали вилы, загремели ведра.

— Ох, и за что мне такое наказание? Что делать с этим озорником?

Иногда Григорию Мироновичу становилось не по себе от мыслей, приходящих в голову. Дети казались помехой, а все труды и хлопоты о достатке — бессмысленными. «Когда „косая“ постучит в ворота, пойдешь за ней налегке. Нажитое богатство с собой не возьмешь. А оставлять детям — все равно что пускать на ветер. Человек ценит только то, что кровью и потом сам добыл. Зажгу костер напоследок — и все в него! Пусть Афонька свое сам наживает!»

Эти мысли бросали Григория Мироновича в дрожь. Но все же он часто к ним возвращался. И постоянно говорил детям, что добро нажил сам, своими руками, забывая правду (или не желая ее вспоминать). Когда-то, лет двадцать тому назад, Гришка Козлов был голь перекатная. Только и богатство, что силища немереная и руки проворные. Да сподобился жениться на богатой невесте. Фима была уж девка-перестарок, да и лицом не вышла: рябая, рыжая и косоглазая. Много лет работал Григорий на тестя, как вол. И наконец дождался счастья: перед своей кончиной тот все подписал зятю, в том числе и должность свою — управляющего княжеским имением — передал…

Беспокойно заржал Чингисхан, отвлекая Григория Мироновича от мыслей о прошлом. В стойле у жеребой кобылы он увидел рыжие вихры сына и рассвирепел:

— Я кому говорю?! Тебе или пню безмозглому? Раз слов не понимаешь, придется по-другому объяснять.

Он снял со столба уздечку и веревку, поймал за шиворот упиравшегося Афоньку, привязал его к этому же столбу и спустил с него грязные портки.

— Чего замолчал, гадёныш, прикусил язык-то?

— Я не гаденыш, ты сам гад!

— Как ты с отцом разговариваешь, стервец? Придется тебя проучить как следует. — И Григорий Миронович стеганул уздечкой по голым тощим ягодицам сына. На них сразу же проступили два красных рубца. Афонька взвизгнул, как испуганный поросенок.

— Ну как, по вкусу пришлась березовая каша?

— По вкусу, по вкусу… — Афонька оскалился, смело глядя на отца и показывая свои мелкие и редкие, как у мышонка, зубы. — Вот вырасту и тебя тоже «угощу».

«В мать пошел, чертенок этакий, и в деда: такой же упертый. Его сейчас хоть до смерти запори — пощады не попросит». Афонька не плакал, а только шмыгал носом да рукавом шубейки размазывал по щекам сопли, кидая в сторону отца злые взгляды. «И точно, угостит, когда состарюсь. Вот этой же уздечкой и угостит однажды…»

Григорий Миронович повесил уздечку, надел на сына штаны, поправил ему шубейку, ощутив под руками худенькие ребрышки и быстро, как у пойманного зайчонка, колотящееся сердечко. В глазах защипало, а по груди прошла какая-то теплая волна.

— Эх, сынок, ничего-то ты не понимаешь! Глуп еще. И отца не слушаешь. А отец тебе только добра хочет, оттого и учит. Ты вон балуешься в стойлах, а не разумеешь, какая беда может случиться…

Афонька молчал и, казалось, слушал его. А Григорий Миронович разошелся и стал рассказывать о породистых рысаках, о своих планах, не заметив, что больно вцепился пальцами в острое мальчишечье плечико.

— Пусти меня, — захныкал Афонька, бесцеремонно прервав откровения отца. — Мне больно. Ты меня не любишь… Вот возьму и сбегу из дома. Поплачешь еще.

Григорий Миронович опомнился, словно проснулся. «Господи, прости меня, грешного, прости и помилуй», — прошептал еле слышно, а вслух сыну сказал: