Он вдруг обернулся и посмотрел на Хикса.
— Вы только взгляните, с какой зоркостью он наблюдает за нами! А знаете, это все ее гвардия! И миссис Лейден, и Мэгги, и Хикс — ее гвардия. Вы только обратите внимание, какие они все большие — гвардия. Они стояли на часах круглосуточно, чтобы никто, не дай бог, не явился ко мне вопреки их воле. А я сидел вот в этом курятнике и стучал на машинке…
Бекетов не без труда сообразил, что перед ними был тот самый знаменитый садовый павильон, в котором, по слухам, Шоу написал многие из своих вещей. Но Шоу был более точен в своем определении того, что официально именовалось садовым павильоном. Это действительно был курятник — три шага в длину, два в ширину.
Казалось, этот массивный дом и охрана, которая была выставлена на незримых дозорных башнях, необходимы были для того, чтобы человек сберег столько тишины, сколько ее могло поместиться в курятнике. Но произошло нечто непредвиденное: несмотря на кончину миссис Шоу, охрана, закованная в латы из мешковины, существовала и несла свой дозор, как прежде. Впрочем, был жив мистер Шоу, при этом нередко наведывался в садовый павильон и даже пробовал стучать на машинке. Но это было всего лишь инерцией; содержание было иным, если быть точным — содержания не было. Даже то немногое, что удавалось написать Шоу, не шло ни в какое сравнение с тем, что он делал прежде, — истинно, содержания не было.
— Вы не спрашивали себя, — вдруг обратился Шоу к Бекетову, — почему есть театр Шекспира и нет театра Шоу? Несправедливо, не правда ли?
— Разумеется, несправедливо, — посочувствовал Сергей Петрович.
Шоу привел Сергея Петровича к своему нехитрому обиталищу, размеры и обстановка которого были прямо пропорциональны тому, что здесь делал в свое время Шоу, и сказал без ложной скромности, что, очевидно, было свойственно ему и прежде: «Есть театр Шекспира, почему не должно быть театра Шоу?» Вас шокирует, что он поставил свое бренное имя рядом с бессмертным именем Шекспира: ну что ж, пусть это вас шокирует — он это считает естественным. Впрочем, у вас еще будет время признать его правоту и в этом, если не сегодня, то завтра.
Вот он стоит сейчас перед своим курятником и точно призывает вас вдуматься в смысл того, что значит для него это прибежище. Если человек обходится такой скромной обителью, то все достоинства в нем, только в нем… Как все у Шоу, в этом его утверждении есть нечто такое, что похоже на попытку разрушить в вашем сознании привычное, а следовательно, косное. Но если вдуматься в смысл этой его еретической фразы о Шекспире, то так ли она несправедлива? Бедный Шоу, его все еще волнует, может ли он встать вровень с Шекспиром!
Что же касается Бекетова, то его интересует иное. Коли есть мир Шоу, то сейчас Сергей Петрович попробует проникнуть в него с такой стороны, с какой в него проникали не часто.
Михайлов в прошлый раз вспомнил дарственную надпись на пьесе, которую старый ирландец послал Ленину. Где-то здесь существо вопроса. В самом деле, крупный европейский писатель, чье полное собрание сочинений задолго до войны вышло во многих странах мира, при этом дважды в России, приветствует вождя новой России словами, которые звучат вызовом всем сильным мира сего, и не в последнюю очередь всем сильным Великобритании. В ряду тех государств, которые атаковали Республику Советов, ей принадлежало едва ли не ведущее положение. Наверное, у старого ирландца были и опрометчивые шаги в жизни — сделал такой шаг, а потом отказался. А тут Шоу был тверд, настолько основателен и тверд, что создавалось впечатление — тут есть своя история, давняя, в которую и биографы Шоу проникали не часто, хотя что может быть интереснее и значительнее этого в жизни старого писателя и проповедника.
— Вы стали писателем уже после того, как обрели иное призвание? — спросил Бекетов.
Вопрос был чуть-чуть витиеватым, он отстоял на порядочном расстоянии от того, что действительно интересовало Сергея Петровича, но надо же было начинать с чего-то.
— Призвание? Чепуха! Просто меня знали как уличного оратора-задиру, который мог пересилить самого опытного говорильщика. Пересилить — значит переговорить. На манчестерском мосту я говорил четыре часа, а на Спикинг-корнер в Гайд-парке увлек своей речью добрый взвод полицейских. Нет, я не шучу, действительно увлек и заставил слушать, хотя звал к революции и восстанию.