Будто волнение Черчилля, которым была проникнута эта тирада, передалось Керру, и он сейчас вновь ощутил это волнение. Он коснулся осторожными пальцами воротничка и торопливо ощупал его, проверяя, в порядке ли он. К счастью, все обстояло благополучно.
— «Я знаю русских, они трезвые политики. Не похоже, чтобы они верили в наше желание пойти с немцами на мировую. Тогда почему они пошли на это? Знаете, Керр, мне делается не по себе, когда я об этом думаю». И ему действительно было худо, я это видел собственными глазами. Да что говорить, я его не помню таким… «Не будем гадать, надо действовать, — сказал он мне в заключение. — Летите туда и объясните им, как можете, что это недоразумение. В наших помыслах нет ничего похожего. И пусть они наконец проникнутся доверием к тому, что мы им говорим… Ну, а если у них есть сомнение, пусть их посол явится ко мне, и я отвечу на любой его вопрос…»
Так вот он какой, Арчибальд Кларк Керр, он же лорд Инверчэпель. Интересно, что сорок лет его дипломатической службы подсказали ему этот, а не иной ход: приглашение на прием и инспирация беседы… Бардину ведомо, что неделю назад, когда Керр разговаривал со Сталиным, корреспонденция из Каира была им упомянута под тем же знаком… Всего лишь упомянута? Но, видно, у него не было уверенности, что он сделал все, что следовало. Иначе вряд ли надо было обращаться к столь сложному средству, как приглашение Бардина на прием. Кстати, к вопросу о сорокалетнем опыте: посол был у Сталина, но он не пренебрег и Бардиным… То, что зовется высокомерием, для британской дипломатии понятие не внешнее. Их ненависть и их гордость живут не порознь и скрыты достаточно надежно. Именно скрыты; если же говорить о знаках внимания, то англичане не привередливы. Даже наоборот. Бардин получил свое, хотя в ряду лиц, с которыми посол имеет дело, Егор Иванович, наверно, не фигура номер один.
Посол сказал то, что хотел сказать, но, судя по всему, он не склонен был расставаться с Егором Ивановичем, — возможно, столь внезапное расставание дало бы понять Бардину, что он необходим был послу только для этой беседы, а возможно, замысел посла не был еще исчерпан. Так или иначе, а Керр повел Егора Ивановича на веранду, выходящую в посольский сад. День обещал оттепель, а пришла ночь, и дохнуло морозом, он был невелик, но снег, лежащий толстыми пластами на деревьях, сухо поблескивал.
— Я прихожу сюда в полночь, — глоток ветреной стужи что-то значит, не так ли? — спросил он, тщательно заправляя шарф за отворот шубы и оглядев Бардина, точно призвал его сделать то же. — Нам надо беречь доверие друг к другу, иначе нам не сдвинуть того, что мы должны, — произнес он, как бы размышляя вслух. — Что говорить, некоторые из камней, что лежат на нашем пути, могли бы быть и полегче… — он умолк, будто говоря Бардину: «Ну, спроси же меня, спроси, о каком камне идет речь!» Но Егор Иванович хранил молчание. — Польский камень, например… — наконец выговорил он.
— Польский? — переспросил Егор Иванович.
— Да, польский, — произнес Керр, помолчав. — Вот мое мнение, личное. Я подчеркиваю, личное… По-моему, Миколайчику можно верить. Есть в нем что-то… хорошее. Нет, нет, Миколайчик не Сикорский, хотя и Сикорский отнюдь… — он умолк, дожидаясь, что скажет Бардин, но его собеседник продолжал молчать. — В той группе, которую представляет польский премьер, Миколайчик и широк, и терпим, и доступен, а? — Он опять умолк, его паузы били по Бардину, как ядра, но Егор Иванович решил держаться до конца. — Кстати, даже привередливые американцы, с которыми непросто согласие, того же мнения: им нравится Миколайчик.
— Если вы хотите, чтобы он понравился мне, он должен терпимее относиться к моим польским друзьям, — сказал Бардин.
— Вы говорите о коммунистах? — спросил посол.