— Где он есть такой… Климов Завод? — спросила она, не открывая глаз.
«Где на Руси Климов Завод? — подумал он не без тревоги. — Где он, Климов Завод, и почему его надо оплакивать горючими слезами? Климов Завод, Климов Завод… Да знал ли ты его или запамятовал, насмерть запамятовал?»
— Дался тебе этот Завод Климов… И почему надо слезы лить? Ну, ответь, что там?.. — он смотрел сейчас на нее в упор. — Сережка?.. — вымолвил он и вдруг увидел, как затряслись ее губы.
— Госпиталь… Климов Завод!
Вот так… живи и готовь себя к несчастью. Не к отраде светлой, не к радости, а к несчастью. Не все беды ты еще принял, что приходятся тебе по железному реестру войны. И куда как не оплачен долг твой жестокому богу.
— Ну, говори, что там? Я понимать хочу… Коли госпиталь, то жив? Письмо… или оказия? Человек явился с вестью? Ну, говори.
— Человек.
— Ну и что? Говори…
Он затрясся, закричал, взвив кулаки. Все, что он годами холил и пестовал в себе, называя выдержкой, в единый миг пошло в преисподнюю, все рухнуло.
— Говори, говори! — твердил он; казалось, изо всех слов, которые вызвала в нем жизнь, из того мира слов, большого и неисчислимого, что отслоили в его памяти годы, осталось только это одно. — Говори.
Да и она не могла совладать с холодом, что вдруг объял ее, ее трясло.
— Явился лейтенант… Чикушкин или Чибушкин… Сказал, что на Днепре, на перекатах, на быстрине, Сережка застудил почки, так застудил, что его свело в этакий кулачишко каменный. И еще сказал: можешь считать, что он был на том свете. Все наказывал лейтенант Чикушкин или Чибушкин: коли явишься на Климов Завод, то не пугайся, приготовь себя, одним словом…
Через четверть часа Бардин выехал — не хотел пытать ни Ирину, ни себя. А когда выехал, вдруг хватился: да все ли Ирина сказала ему, что знала? И дорогой, пока маневровый паровозишко тащил их поезд к Юхнову, откуда к Климову Заводу, по слухам, можно было добраться и попутной машиной, он пытался припомнить разговор с дочерью и все повторял слова неизвестного лейтенанта про днепровскую быстрину и тот свет, на котором, почитай, побывал Сережка. А потом представил Ирину спящей в кресле, обитом рыжей клеенкой, и ему вдруг открылся смысл того, почему Ирина вырядилась в Сережкину куртку, — не иначе, таким манером она сострадала брату, попавшему в беду. И он подумал еще, что в его дочери, которая так взросла, что подпускает к сердцу женатого мужика, еще жива детскость. Наверно, он это знал и прежде, но сейчас, в связи с происшедшим, это было для него откровением, и у него посветлело на душе. Он даже на какую-то минуту перестал думать о Сережке, обратив мысли к Ирине, его восхищала ее любовь к брату, ее верность ему, и он, Бардин, хотел видеть в этом нечто бардинское, врожденное, на веки веков вечное.
Бардин прибыл на Климов Завод под конец ясной и беззвездной ночи. С вечера прошел дождь, по-майски щедрый, и бочаги на шоссе были полны воды. Шофер, прикативший Бардина на Климов Завод, не рискнул сворачивать с дороги, и Егор Иванович пошел пешком. Небо отражалось в воде, которой обильно была залита земля, озерца светились. До зари еще было далеко, но в ночи было не темно.
Бардина встретил дежурный по госпиталю, толстый человек с бородкой клинышком, с виду земский врач, быть может ездивший на вызовы в свое время в пролетке или в рессорных дрожках. Он сказал, что Бардин Сергей, как он хорошо помнит, отправлен санитарным «Дугласом» в Свердловск и жизнь его, как можно понять, вне опасности. Не оставляя сомнений, что это именно так, старик достал большую книгу и отыскал там имя Сережки. Егору Ивановичу померещился подвох, и он, привстав, заглянул в список. Врач не противился этому, однако, дав возможность Бардину убедиться, что сын его действительно отбыл, поднял на Егора Ивановича строгие глаза, заметив:
— Если бы вы не были отцом, я, пожалуй, обиделся бы.
— Но я и в самом деле отец, да и вы, так мне кажется, отец, — засмеялся Егор Иванович и заставил старика сменить гнев на милость.
— Нет, это не ординарная простуда, да и воспаление не обычное… Его объяло таким огнем — железо обратится в пепел, не то что человек!.. Скажу вам по совести, что тут не наша заслуга, а его, а если быть точным, то его сердца — с таким огнем только оно и могло совладать. Было бы ему не двадцать два, а, предположим, тридцать два, не знаю, не знаю. Нет, мы его отправили, когда огонь был погашен… Как я вижу, вам надо не столько говорить, сколько показывать, — заметил старик, со строгой укоризной глядя на Бардина. — Сына вашего я вам показать не могу, поэтому покажу я вам бумагу с печатью. Печать — она повесомее нашего слова.