— Нет, не только Европа… — произнес Митчелл и остановился — вот и пресекся в нем этот миг драгоценный.
— Япония, господин Митчелл?
Он неопределенно покачал головой, улыбнулся, лицо стало гладким, благообразно гладким.
— Возможно, и Япония, — согласился он нехотя и, дав себе время подумать, спросил Бардина и в какой-то мере себя: — Что есть победа без победы над Японией?..
— Но есть ли причины для беспокойства, господин Митчелл?.. Дело идет к этому…
— Вы уверены, к этому?..
Бардин взглянул на англичанина и увидел, что глаза его, устремленные на Егора Ивановича, были тверды, казалось, они стали такими только что.
— А у вас сомнения, господин Митчелл?
— Бобби, поди сюда… Бобби!.. — крикнул он, заметив в полуоткрытую дверь сына. — Постой рядом со мной, дружочек. Постой вот тут… — Он дотянулся до головы сына, принялся гладить, проводя рукой по волосам. Он чуть сгибал средний палец с тяжелым перстнем, украшенным квадратным аметистом, — явно опасался поранить голову сына. — Постой, родной… — рука его остановилась, он задумался. — Мне хорошо, когда ты рядом. — Он точно набирался сил, приникнув ладонью к голове сына Аметист был непобедимо молодым, а кожа руки несвежей. — Теперь иди, дружочек, иди… — Его рука соскользнула с головы, когда мальчик едва ли не достиг двери, рука казалась неправдоподобно длинной. — Иди…
Но мальчик остановился. Он точно специально остановился в дверях, чтобы Егор Иванович мог его получше рассмотреть. Только сейчас Егор Иванович заметил, что у мальчика было лицо взрослого. Не возьмешь в толк, что тому причиной: шестидесятилетний отец или недуги, что одолевали ребенка? А малыш закрыл дверь, в этот раз осторожно, с пониманием того, что происходит, и ушел, так и не сказав того, что хотел сказать, точно храня тайну происходящего. Малыш ушел, а отец так и не мог победить трудную свою думу.
— Мы с вами политики, поседевшие в делах, и должны понимать: добрая воля хороша, когда есть взаимная заинтересованность, одна добрая воля не в состоянии ничего сделать… — Он выдвинул челюсть, и его лицо, до этого почти кроткое, стало злым. — А что есть заинтересованность, если не зависимость?.. Вы были заинтересованы в большом десанте, а следовательно, зависимы… Мы поменялись ролями: мы заинтересованы в вашей помощи на Востоке, а следовательно, зависимы… Рычаг, который был у нас, оказался в ваших руках… Ловлю себя на мысли: вчера просили меня, сегодня прошу я. Рычаг — это всесильно, не так ли?
Он будто осекся на полуслове, но в его реплике было все, чтобы понять его до конца. Он точно говорил: в момент поворотный, когда не в столь уж далекой перспективе наметились контуры Мирной конференции, рычаг перешел в руки русских. Искусный политик не недооценит этого обстоятельства. Расчетливо пользуясь этим рычагом, используя его прочность без остатка, но ни в коем случае не пережимая, можно возобладать над всеми проблемами, даже теми, решение которых в иных условиях могло показаться нелепым.
— На рычаг… опирайся, да сам не плошай!.. — засмеялся Бардин, а англичанин с лукавым смирением и боязнью посмотрел на русского, он еще не очень понимал, почему у того не вызвала энтузиазма бойкая формула о рычагах.
— Наш премьер, насколько мне известно, поддержал мысль о награждении Гопкинса и Бивербрука русскими орденами, — вдруг выпалил британский советник, выпалил вне связи с предыдущим.
Нет, эта тирада призвана была не просто возвестить окончание разговора, она представляла интерес сама по себе: Черчилль предлагал наградить Гопкинса и Бивербрука! Только подумать: старый Уинни ходатайствует о награждении тех, кто в непростом русском вопросе если не противостоял ему, то занимал позицию, отличную от позиции английского премьера. Нельзя сказать, чтобы старый Уинни был в такой мере терпим, объяснение в ином — теперь, когда разногласия во взглядах на второй фронт стали достоянием истории, можно обнаружить не только терпимость, но и известную широту, то есть проявить качества, которых британскому премьеру, как утверждает молва, как раз и недоставало.
Бардин шел домой и не мог постичь того, о чем только что была речь. Чудилась тревога, что полонила англичан и которую они, как ни добры были последние вести с фронта, не могли одолеть. Даже не очень можно было уразуметь: вон какая гора была преодолена, а на душе у них смутно. Ну, разумеется, нынешний англичанин с Софийской может и не представлять всех англичан, но и он кого-нибудь да представляет… И еще думал Егор Иванович: вот эта железная череда дел, возникающая в его жизни, когда вслед за одним делом является следующее, без пауз, без передыху, вот эта череда дел начисто лишает тебя способности оглянуться вокруг и подумать о том, что есть твоя жизнь, твои близкие. А хочется думать именно об этом: о Сережке, который решительно отказывается писать письма, и новой Ольгиной работе, по всему, отколовшей ее от дома, о Мироне, получившем приказ возвращаться в Америку и со свойственной ему строптивостью опротестовавшем этот приказ, о Якове, давшем обет молчания и не нарушившем его в течение всей войны, об Ирине, которая, становясь взрослее, делается упрямее, об Иоанне, пренебрегшем своими хворями и с некоторого времени свившем гнездо в Баковке, холодное стариковское гнездо, которое не украшает жизни и не греет немолодого тела… И по мере того как он думал сейчас об этом, Бардины рисовались ему фамилией самоуправных, своевольных и куда как гордых людей, для которых нет непререкаемых авторитетов и которым конечно же закон не писан…