Выбрать главу

— …на базе более широкого демократизма.

Черчилль взял карандаш и с проворностью завидной начертал эту формулу; казалось, чтобы проникнуть в ее смысл, он должен был ее видеть: «…более широкого демократизма». Потом наступила пауза — непросто было заглянуть в завтрашний день, но было очевидно, что это те самые слова, вокруг которых месяцы, а может быть, и годы дипломаты будут ходить как привязанные, стремясь проникнуть в потаенный смысл формулы, толкуя ее в соответствии со своим умом и опытом.

На всякий случай Черчилль попросил дать время на раздумье. Он обосновал это достаточно изящно: делегаты едва ли не держат в своих руках кубок большой ценности, нельзя допустить, чтобы он разбился из-за излишней торопливости. Черчилль взывал к несуетности, больше того, к спокойному раздумью, и это было убедительно, — казалось, делегаты не намерены ему возражать… Если бы в эту минуту состояние духа делегатов можно было замерить сейсмографом, вряд ли он обнаружил бы приближение взрыва, однако больше чем когда-либо взрывной механизм готов был сработать. Внешним поводом к взрыву явилось заявление Стеттиниуса. Имея в виду предстоящую конференцию Объединенных Наций, государственный секретарь счел целесообразным обменяться мнениями насчет опеки над колониальными и зависимыми странами. Черчилль сжал кулаки и в тихой ярости опустил их на стол, лицо его стало сине-пунцовым — как можно было понять, взрывное устройство было заложено под его кресло, при этом сделали это американцы. Из черчиллевских разъятых губ вместе с утробным клекотом вырвалось междометие, в смысл которого еще надо было проникнуть — нечто такое, что одновременно выражало и крик боли, и приказ о повиновении, и мольбу о милосердии. Он заговорил не сразу, его голос отразил прерывистое дыхание, было видно, как его колотит. Стеттиниус опустил глаза, он понял, что ненароком поджег нечто легковоспламеняемое и не в силах загасить огонь. А Черчилль уже говорил — тихо и гневно. Он сказал, что, пока британский флаг развевается над землями английской короны, он не допустит, чтобы какой-либо кусок имперской земли попал на международный аукцион.

Ну, старый Уинни достаточно владел собой, чтобы не сказать того, что он сказал за большим столом конференции. Если же у него повернулся язык, чтобы выпалить все это, то, очевидно, не потому, что его взорвало. Более вероятно, что в этой тираде британского премьера, внешне эмоциональной, но по существу своему отнюдь не бессмысленной, больше того, целенаправленной, с хорошо расставленными акцентами, был резон. В этом единоборстве двух империй, первая из которых почти ушла в небытие, а вторая набирала силы, у первой была потребность сказать, что она сильна и не сдаст своих позиций добровольно. Казалось, отношения между этими империями, по крайней мере в годы войны, были так доверительны и в такой мере охранены и, пожалуй, благословлены грифом «секретно», что два государства, в сущности, превратились в одно, если не с одним сердцем, то во многом с единой способностью соотносить удары — военный союз предполагал умение вести счет. Когда Черчилль, принимая звание почетного доктора Гарварда, сказал, что он молит бога, чтобы один язык, объединяющий два народа, со временем обратил их в единое гражданство, он всего лишь явил риторический прием, который не раз выручал его, когда он разговаривал с толпой. То обстоятельство, что перед ним сейчас была не толпа зевак, глядящих ему в рот, а аудитория гарвардских профессоров, не меняло дела, он не очень любил делать поправку на аудиторию и, странное дело, оказывался прав. Но то, что Черчиллю было недосуг сказать своему англосаксонскому брату с глазу на глаз, он вдруг явил едва ли не на миру, если учитывать, что тут были русские, и это могло показаться одним из тех парадоксов, которыми баловала история своих чад. Но парадокса не было, наоборот, все было закономерно — Черчилль ждал этого часа, чтобы сказать это именно в присутствии русских, если он хотел, чтобы черная вода тайны не скрыла сказанного.

А между тем американцы будто бы и не заметили огня и пепла, поднятого столь высоко в небо британской сопкой, они сказали, что имели в виду не высокочтимую империю, и разговор как ни в чем не бывало продолжался. Черчилль, которого эпизод с опекой кинул на почтительное расстояние от польских дел, заявил, что сегодня достигнут большой прогресс — британский премьер имел в виду декларацию конференции по польским делам, которую делегаты предполагали принять. Он, Черчилль, придает немалое значение факту освобождения Польши Красной Армией, о котором вчера говорил маршал Сталин. Больше того, он считает необходимым обратить на это внимание и начать декларацию так: «Красная Армия освободила Польшу». Фраза эта была не столь бескорыстна, как выглядела на первый взгляд, смысл ее раскрывался в полной мере в связи со словами, которые за этим следовали: «Это делает необходимым создание вполне представительного польского правительства». Разумеется, в понятие «представительное правительство» британский премьер вкладывал свое содержание.