Казалось, единственное, что роднит тебя на чужбине с отчей землей, это небо — при желании в нем можно отыскать краски и псковского многозвездья. Если и был мост зримый, который переносил тебя на просторы российского запада, то это небо. Вот и сейчас, стоя у окна, он даже прищурился, как в детстве, ожидая, что звезды стрельнут лучиками. Никуда не денешься, вспомнил родное Закрапивенье, походы по холодным лугам, заветное ночное, чуткий жар медленно загасающих углей в предрассветье, и сон у костра, и запах просыхающей посконины, в которую были одеты деревенские ребятишки, — помнится, пар валил от нее валом.
— Мне сказали, что вы были у Коллинза? — вопросил посол и взглядом, заметно сумрачным, указал на свободное кресло подле письменного стола. — Как его труд о вирусах… на исходе? — Видно, Тарасов пришел в посольство с приема, официального, его темный костюм и строгий галстук в косую полоску прямо на это указывали. — Допускаю, что это важно для науки… Допускаю! Но вот так, едва ли не на смертном одре, вдруг внушить себе, что без этой работы вся его жизнь ничего не значит, да разумно ли это, Сергей Петрович? И помогает ли это победить недуг, а? Скорее наоборот!..
— Да, скорее наоборот… — согласился Бекетов печально. — Но говорить об этом с ним бесполезно, он понимает все сам, при этом лучше нас…
— Вы полагаете, лучше?
— Убежден. Он все взвесил.
Из открытого окна донесся звук самолета, через какое-то время темный квадрат окна прочертила по правильной горизонтали прерывистая черточка идущей на большой высоте машины.
— Вы помните, прошлогоднюю ночь перед десантом, гул самолетов, от которого, казалось, вибрировали дома, светлую мглу июньского неба и сотни машин над Лондоном… все небо было в самолетах!.. — Тарасов улыбнулся, доверившись потоку воспоминаний. — Надо отдать должное англичанам, в самый канун высадки они сделали жест, признаться, для меня неожиданный: вдруг пригласили меня в класс военных игр министерства обороны и разыграли операции на европейском берегу… Жаль Коллинза! — Тарасов подошел к окну, медленно задернул шторы, так спокойнее. — Не дай бог, что-нибудь произойдет, найдется ли преемник, который будет так авторитетен, так нравственно безупречен?.. Он не отважился заговорить об этом?
— Отважился, разумеется, но я остановил его.
Тарасов отошел от окна, он шагал в сумеречной тишине кабинета, шагал бесшумно, и угадывалось, как напряжена его мысль.
— Он и со мной заговаривал, но я высмеял его, — бросил Тарасов, не останавливаясь. — «В наши годы мистер Шоу, например, только-только взобрался на Олимп…» Но он горько усмехнулся: «Ваш Павлов сказал, что каждому человеку природа дала свой патронташ. Если говорить обо мне, то мой патронташ опустошен во времена незапамятные, а мистер Шоу постреливает». — Тарасов вернулся к столу. — Преемник Коллинза? Хотелось бы, чтобы он был именно преемником и унаследовал не только профессиональный авторитет нашего президента, но и его нравственность… — Сейчас ровный свет освещал лицо Тарасова с едва заметной выпуклостью кровеносного сосудика над левой бровью. Бекетову казалось, что эта подробность в лице Тарасова многое объясняет: и благородное спокойствие, и строгую естественность, и значительность, которую Сергей Петрович рассмотрел в лице посла. — Вечером у меня был Стрэнг, а час назад отбыл Массигли… — продолжил Тарасов, выдержав паузу, которая, точно твердая черта, отделила произнесенное до сих пор от того, что намеревался посол сказать сейчас. — Вы помните, Сергей Петрович, эту коллизию, острую… с пленными немцами?
Бекетов, разумеется, помнил, коллизия была действительно острой. Когда перспектива поражения германской армии стала вопросом, если не недель, то месяцев, союзники должны были решить оперативную задачу: что делать с личным составом армии врага. Было высказано мнение: армия объявляется плененной, а солдаты и офицеры пленными. Советская сторона не видела в этом ничего чрезвычайного, но союзники восстали, явив не только непримиримость, но и норов. Больше того, нечто такое, что похоже на войну нервов. В соответствии со своеобразной конституцией, которая регламентировала деятельность Европейской комиссии, тайна наистрожайшая должна была охранять заседания комиссии. Однако время от времени тайна нарушалась. Она нарушалась с очевидной целью: дать возможность прессе вмешаться в деятельность комиссии и прямо на эту деятельность воздействовать. Так получилось и в этот раз. «Обсервер» вышел с аншлагом: «Советский посол Тарасов предлагает объявить остатки немецкой армии военнопленными». Очень хотелось думать, что к этому факту огорчительному английская дипломатия не имеет отношения, но поступок был похож на англичан и за время войны в том или ином виде повторялся. В тот раз была найдена формула, которая дала возможность развязать узел. Смысл ее: главнокомандующий, будь он русский, американец, англичанин или француз, сам решит, объявлять ли пленного пленным или отпустить его на все четыре стороны. Иначе говоря, формула была найдена, но ценой потерь немалых. Формально гриф «Секретно» и теперь как бы охранял заседания комиссии, но всего лишь формально… Поэтому, когда тот же сэр Вильям Стрэнг говорил Тарасову: «Я бы хотел сообщить вам, коллега, конфиденциально…», русский понимал, что эту сильную фразу не следует принимать на веру. Иначе говоря, торжествовала истина старая: английская дипломатия, самая респектабельная по своим генеалогическим корням, компрометировалась с головы до пят в силу того авантюризма, который ей был свойствен. Уместно заметить, черчиллевская дипломатия восприняла этот авантюризм, и, пожалуй, развила в силу обстоятельств, свойственных кадрам этой дипломатии, которые формировались в немалой степени по образу и подобию человека, владеющего ее сердцами и помыслами, — речь идет о Черчилле.