— Дунюшка, иди домой, иди, хорошая моя! Мне ещё побыть здесь надо, могу понадобиться, а ты иди, иди, родная. Бог даст — вернутся живыми. Почти насильно оторвав женщину от места, на котором в сердце её вонзилась уничтожающая тоска, Иван Никонорович шёл какое-то время рядом с Евдокией Кондратьевной, поддерживая под руку, потом заторопился назад, на работу.
В доме большом и светлом, неестественно чистом, с белыми, из некрашеного дерева, полами, где чистота, достаток, трудолюбие и веселье были одинаково почитаемы, всё стало пусто. Ощущалось, как часть жизни покидает эти стены, унося с собой лучшее — радость бытия, любовь и поддержку близких людей, энергию молодых и здоровых человеческих душ. Бешеная струя горечи била и била мощным потоком, разрывая сердце и мозг. Наступившие сумерки добавили чёрных тонов в разрушительное восприятие реальности. Ноги сами несли вон из осиротевшего дома. Ещё на дороге между избами посёлка, ведущей через поле и лес к соседней деревне, Евдокия тихонько начала подвывать, раскачиваясь головой и плечами в стороны, не обращая внимания на следившую за ней дочь, тихонько пробиравшуюся вдоль заборов. Как раненый зверь, в боли своей не видящая света, не разбирая дороги, выйдя из села почти уже в ночь, врезалась босыми ногами в высокое, цветущее разнотравье и по полю тяжело пошла тупо вперёд. К душевной пытке добавилась боль в ногах, исколотых сильной и местами уже сухой растительностью. Что-то заставило остановиться и поднять лицо к чёрному, звездному небу. Будто чьи-то глаза из бесконечной вечности бесстрастно наблюдали за судорогами духа в страдающей плоти, ищущего бесплодно нелепыми попытками путь к успокоению. Истерзанная разрывающими изнутри вихрями, толкающими тело во всех направлениях одновременно, она, дошедшая до высшей точки отчаянья, вскинула не чувствующие своего веса, лёгкие руки к Тому, Кого не может не быть. Нечеловеческим воплем, рёвом подстреленной медведицы, защищающей детёнышей своих, содрогнулся свод равнодушных небес:
— А-а-а-а-а!!! Если ты есть, если ты слышишь меня… я обещаю…
Она надрывно говорила в темноту, обращаясь к далёкому лесу, к полю, об которое изранила ноги, к звёздам и к чему-то ещё, что ощущалось сейчас так, будто само желало контакта, будто специально привело её именно сюда, подальше от человеческих дел и глаз, ближе к себе. С рвущим горло, надсадным криком, со звуками, потрясающими привыкшие к тишине стихии, мать выдала мощнейший силы разряд собственной, только что рождённой в муках, мысли, пробивая слои навалившихся на неё, убивающих жизнь энергий.
— Я обещаю верить в Тебя свято! Ну, покажи же силу свою! Если ты есть… О, Господь! Если слышишь меня. Помоги! Помоги детям моим: старшему — Коленьке, младшему — Ванюше, средним — Петру, Алексею, Пимену, Михаилу, Андрею! Оставь им жизнь! Пусть будут живы они и здоровы! Пусть доживут они до глубокой старости! Пусть не берут их вражьи пули! Да не коснутся их злые языки! Да не тронут нас болезни и голод!…
Сама не заметила, как перешла в молитве своей на проблемы насущные, сама не заметила, как успокоилась, как ушли из груди в никуда разрывающие на части вихри, как снова выпрямилась сгорбившаяся было по-старчески, сильная, красивая спина, как голос стал тише и мягче, а поднятые к небу руки медленно опустились на живот и переплелись пальцами. Будто очнувшись ото сна, подумала, что о ней могут беспокоиться дочери и муж, заторопилась назад, но про себя, мысленно, всё говорила и говорила с Тем, Кто может услышать всё.
На дороге стояла дочь. Молча, переглянувшись, женщины взялись за руки, и пошли к дому.
Близился рассвет. Наступало утро субботы, 28 июня 1941 года.
Годы войны для семьи Евдокии были временем ещё более напряжённого, чем прежде труда, чуткой сосредоточенности к происходящему вокруг и умелого сострадания помощью своей односельчанам. Смерть обошла стороной этот клан, голод не коснулся ни людей, ни скотины; стоявшие три месяца в Павелеце немецкие солдаты не тронули женщин, не разорили дом. Через редких приезжавших в короткие отпуска на восстановление после ранений однополчан до матери доходили рассказы о лихих вылазках старшего, Коленьки, служившего в разведке, о подвигах среднего, Алёшеньки, рвущегося первым в самое пекло. Слушая о детях, поднимала лицо к небу, молилась молча, иступлёно. В самом конце войны Николая контузило, и до глубокой старости он будет разговаривать своим низким, зычным голосом громче всех, почти криком, плохо слыша себя и окружающих. Алексею осколок авиаснаряда раздробит кость ноги, и хромота станет его вечной спутницей. Остальные, возмужавшие и ставшие выше ростом, по возвращении с фронта будут помалкивать о странных стечениях обстоятельств, регулярно помогавших им избежать смерти и ранений. После войны очень быстро вернулось в село веселье летних вечеров тогда, когда после дневных забот, отбиравших, казалось, все силы без остатка, радуясь мирному течению жизни, Николай дрожащими от усталости руками взял старую гармонь, как и мать, ждавшую его терпеливо пять лет. Задеревенелые пальцы заново осваивали забытые движения, плохо слышащие уши с трудом улавливали то, что скоро станет музыкой, ноющее от напряжённой работы тело постепенно расслаблялось, душа отдыхала. На звуки сбивающейся пока в становлении своём мелодии, устало собирались соседи. Вскоре, не обращая внимания на неловкость музыканта, овдовевшие и незамужние, скучающие по мужским взглядам, местные образцы не убиваемой женской природы, то ли в радости, то ли в отчаянье, то ли с мудрым умыслом, то ли в истерике, будто стряхивая с себя мёртвое оцепенение, глядя перед собой не моргающими глазами, начали непослушными от усталости ногами выбивать чечётку. Под окнами большого светлого дома, ритмично, вытаптывая из молодой травы способность расти, стряхивая с себя оцепенение от боли утрат и оковы страха перед завтрашним днём, все более и более уверенно и радостно люди вспоминали умение жить.
В деловой и счастливой послевоенной суете разительные перемены в характере матери замечены были не сразу. Голосистая и говорливая, физически сильная и непоседливая, находившаяся всегда в центре местных событий, богохульница, вроде бы, с военными испытаниями и возрастом потеряла былой темперамент. Спохватились лишь тогда, когда с завидной дисциплинированностью, не навязывая никому своих взглядов, одевшись чисто и нарядно, повесив связанные шнурками единственные башмаки на плечо, босая, по православным праздникам и воскресениям, в любую погоду, Евдокия стала ходить в соседнюю деревню, за семь километров, пешком в церковь. Выяснили между собой, что организм матери перестал принимать мясо в любых его видах, да и запах готовящихся мясных блюд она переваривала с трудом. Отметили изменившийся в сторону деликатности лексикон. Поудивлялись, но перечить матери в её новых пристрастиях не стали из уважения к ней и ещё потому, что вообще-то эти чудачества никому не мешали.