Выбрать главу

Горячий чай не пошел нам на пользу. Воздух был горячий и влажный, нельзя было взяться за инструменты потными руками. Мы вышли на балкон — немного остыть на ветру.

Какое-то время мы постояли молча. Точно уже исчерпали дневную порцию разговоров. Во дворе возле мусорных ящиков играли дети. Жалкая собачонка бегала за ними и тявкала. Напротив на балконе развевалось мерзкого вида белье. Корсет, выглядевший орудием пытки, и огромные женские трусы, не отстиранные как следует. В квартире за этим балконом что есть мочи визжало радио.

Улица тоже не радовала взора. Даже море, вид которого обычно успокаивает, открывалось нам между двумя рядами белых домов, как пластина раскаленной меди.

Вдруг Эва поглядела на меня и сказала глубоким грудным голосом влюбленной женщины:

— Вы когда-нибудь видели Штейнбах? Я, видно, поглядел на нее в изумлении, потому что она сразу стала объяснять:

— Штейнбах на Этерзее.

Я был там. Помнил к тому же, что читал где-то, что Малер снимал там дом возле озера. Когда гостивший у него Бруно Вальтер возвел однажды очарованный взгляд к горам, Малер сказал ему: «Не стоит трудиться. Я уже все это положил на музыку».

Я не понимал связи. Глаза наши были устремлены на клочок желтого неба и на море, точно покрытое ржавчиной, — что общего между ними и горным пейзажем с занесенными снегом вершинами и прозрачным ярко-синим озером?

Она не замедлила с объяснением:

— Мне трудно без…

Лицо ее было бледно, а губы сжаты до боли.

— Я задыхаюсь здесь, — произнесла она мгновение спустя.

Наступило долгое, неловкое молчание. Я чувствовал, что должен что-то сказать, но не мог выдавить утешительных слов. Неуверенно предложил ей начать репетицию. Времени осталось немного, а пьеса нелегкая. Но она не сдвинулась с места.

— Все здесь против меня — климат, пейзаж, люди… Иногда у меня чувство, что я задыхаюсь. Сколько времени можно так жить?

Я дал глупейший в этих обстоятельствах ответ — ко всему привыкают. А может, и нет лучшего ответа. Впрочем, в голове у меня мелькнула одна утешительная идея: нам надо радоваться, что мы не там, в Германии. Она согласно кивнула.

— Может, будет война, — прибавил я.

— Если б не было у меня музыки, просто не знаю, как…

Я не дал ей докончить фразы. Моя ладонь накрыла ее длинные пальцы, обхватившие железные перила.

Первое прикосновение. Трудно описать пронесшееся во мне чувство. Чувство человека, совершившего поступок, требующий исключительного мужества. По ее пальцам не пробежало даже легкого трепета — ни отзыва, ни отталкивания. Они покоились под моей ладонью точно парализованные.

— Музыка — это и есть наш климат, — сказал я, чтобы затушевать тягостное впечатление от ее слов. — Это родина лишенных родины, — процитировал я слова Эгона, не сказав, чьи они, а от себя добавил: — Сегодня почти все великие музыканты — люди без родины.

— Нет выхода, надо играть, — сказала она, точно очнувшись, и потянула пальцы, они выскользнули из моей руки, как скользкие ползучие зверьки. Холодок металла — как вознаграждение за холод пальцев, разделивших нас. Она вошла в комнату, я вслед за ней.

— Мы попусту тратим дорогое время, — она через силу улыбнулась. — Правда, это короткое выступление перед рабочими, но, может быть, Губерман прав: в этой сумасшедшей стране можно найти среди кузнецов и сапожников какого-нибудь чудака, который наизусть знает партитуру Шенберга.

Но, поднимая альт к плечу, она бросила мне тяжкий вопрос:

— А мы разве великие?

И прежде, чем я понял ход ее мысли, объяснила:

— Я, видно, не из великих, которые могут без родины.

С моих губ чуть не сорвалось: напрашиваетесь на комплименты? Но я подумал, что она рассердится. Она говорит со мною как с другом, а я отделываюсь расхожими салонными фразами. Я предпочел промолчать, настраивая скрипку. Дал длинное «ля», чтоб она могла настроить свой инструмент.

— Может, начну играть на металлических струнах, — сказала она нетерпеливо, заметив, что почти все струны ослабли.

— Струны из сухожилий не для этого проклятого климата.

Но и после того, как инструменты были настроены, мы не начали играть. Уже с альтом на плече, со смычком в правой руке, поднятым, словно копье, она снова заговорила: