Выбрать главу

— Это вы написали? — спросила Эва и, усевшись возле рояля, принялась разбирать черновики. Теперь настала ее очередь удивляться.

— Это очень интересно написано, — сказала она, — захватывающая музыка, — пальцы ее сами собой пробегали взад и вперед по клавишам, пока не остановились, чтобы расшифровать неясный кусок, В тот миг я позавидовал ей: современная музыка воспринимается ею как единый поток. Переходы, где нарушается принятая последовательность изложения темы, выходят из-под ее пальцев естественно, будто никаких умственных усилий не было положено на то, чтобы сделать их отличными от тех приемов, к которым привыкло наше ухо.

— И удивительно, есть мелодия и есть гармония, есть что слышать, — сказал Розендорф, — а перерывы не дольше, чем в той музыке…

— Это просто упражнения, — с сожалением произнес Вилли. — Импровизации на народные темы. Опыты, не столь уж оригинальные… То есть, концепция, основная идея и даже система — немного от Бартока, немного от Кодаи… этим отрывком гордиться не приходится… но есть и более оформленные отрывки… с попытками почерпнуть темы из наших источников…

Стоя, мы выслушали (даже Литовский не высказывал нетерпения) длинную лекцию об истоках вдохновения национальной культуры. Для Вилли истинная мука, что он оторван от этих истоков. Те «упражнения», которые так привлекли нас, он считает собственным произведением «в полном смысле слова», поскольку они основаны на народной немецкой песне, единственной, которую «впитал он с молоком матери» в маленьком местечке неподалеку от Вюрцбурга. Каждый год во время отпуска, предоставляемого киббуцом, он ездит по городами мошавам Эрец-Исраэль, посещает синагоги и мечети, записывает йеменские, бухарские, грузинские и арабские мелодии, надеясь, что если впитает мотивы, родившиеся в восточном климате, то сможет «вырастить» свою музыку из «древнееврейских корней». Он делает это с воодушевлением, по внутренний голос говорит ему, что есть нечто искусственное в таком пристрастии человека, душа которого полна Шубертом и Брамсом, к персидским мелодиям, ведь если бы он не слышал в них голосов прошлого, то вообще ничего не нашел бы в них. Эта музыка не «струится» из него, как слезы или смех. Он навязывает ее себе, чтобы оторваться от «немецких корней». Природное чувство говорит ему, что музыка, в которой нет стихийной основы, пусть она даже весьма остроумна, даже «захватывает», как сказала Эва, все же никогда, видимо, не сможет заполнить в нашей душе того места, где живет глубокая потребность «вернуться в материнскую утробу», «прислушаться изнутри к биению материнского сердца».

Было уже поздно, когда мы ушли из пристанища Вилли. Он не находил слов, чтобы выразить извинения за то, что из-за его «болтовни» мы проворонили обед: ему так редко встречается общество музыкантов, с которыми можно поделиться своими идеями, сказал он, весь красный от смущения. Он просто умолял понять его и не судить слишком строго. Он живет в маленьком киббуце, все члены которого уже успели выслушать его «речь». А идеи, если их не испытывать на скептическом слушателе, в конце концов, как известно, отрываются от действительности и начинают вариться «в собственном соку».

Наконец дорогу открыли, и мы отправились в близлежащее поселение, откуда идет автобус в Тель-Авив, но никак не могли забыть человека, который столь сокрушался оттого, что «украл у нас время». Мы наперебой, словно соревнуясь, хвалили его. Какая изумительная беглость — и это пальцы крестьянина! («Не то, что ваша пианистка из коровника. Ему физический труд ни капли не повредил», — сказал Розендорф.) И какое быстрое восприятие! («Квинтет Брамса при чтении с листа и без единой ошибки, а ведь фортепьяно не виолончель», — сказал Литовский.) А его захватывающая музыка (Эва вернулась к определению, которое пришлось ей по вкусу)! И какие знания в музыкальной литературе всех эпох!

Розендорф разволновался больше нас всех:

— Страшно подумать, что этот человек похоронен на плантации и живет там в таком одиночестве среди людей, не способных оценить его таланты…

Я сделал слабую попытку оспорить выражение «похоронен»:

— Киббуц для него то место, где он может предаваться своему «сумасшествию» без помех.