Выбрать главу

Но он не позволял себе задремать, чтобы исполнить свой план: проводить меня домой, когда все обитатели дома заснут. Я предложила ему отказаться от этой идеи. Меня не беспокоит, если придется проснуться перед рассветом и смыться в промежутке между появлением разносчиков газет и молочниц — когда все спят самым крепким сном. Но Курт боялся, как бы Сонечка не подняла на ноги полицию, если я не приду до утра, и, видимо, удивился, что меня вовсе не беспокоит то обстоятельство, что она знает, с кем я ушла. Ему пристало бояться собственной тени, сказала я про себя, но все же сочла это его достоинством — он печется о моей чести, а не о своей. Я без труда успокоила его: пока моя достопочтенная хозяйка обнаружит мое отсутствие, я уже буду спать в своей постели счастливым сном.

Потом мы еще немного порезвились. Он был поражен тем, что я готова делать, и, конечно, сомневался про себя, что это — щедрость или распутство; припомнил, должно быть, парня, который рассказывал Литовскому про наши приключения, и опечалился, что не ему одному перепадают такие дикие удовольствия. Но сразу после того, как я поднялась, упорно желал поцеловать меня в губы, видно, как некий символ того, что вульгарные поступки не умаляют его почтения ко мне, что он любит и уважает меня как прежде, как и в те времена, когда нас связывали обычные буржуазные отношения согласно всем правилам — голова к голове и мужчина сверху. Если намеревалась унизить себя, чтобы он, не дай Бог, не влюбился в меня, а лишь принимал все это как оно есть, — бескорыстный подарок другу и не более того, то мне это не удалось, — хоть я веду себя как шлюха, он ни на минуту не забывает, что я дама, заслуживающая всяческого уважения, и меня даже можно любить.

Правда, есть у мужчин один орган, который не умеет врать, и потому не нужно было демонстрировать передо мной душевную тонкость, чтобы я почувствовала, нет, не почувствовала, а знала, что когда пройдет первое волнение и удивление новизной — его жене наверняка нет надобности в подобных ухищрениях, — новые раздражители не вызовут новых чудес, ведь единственное, что может снова пробудить его, — это возвращение к минуте до, намек, скрытый в первой фразе, сделавшей все возможным: «Море действует на меня опьяняюще». Чего бы он ни дал, чтобы повернуть колесо вспять, к прелести ожидания, к напряжению, разлитому в неизвестности.

«Спи, мой малыш, усни», — напевала я шепотом.

Он и вправду уснул, сперва дыхание его было беспокойным, оно прерывалось всякий раз, как доносились приглушенные голоса из других комнат, а потом задышал спокойно, как беспечный ребенок, которому позволили спать в маминой постели.

Под утро, когда будильник, беспрестанно тикавший у изголовья, разбудил меня, я хотела тихонько, не будя Курта, подняться, но не могла совладать с желанием осторожно поцеловать его еще раз, даже не прикасаясь к гладкому юношескому телу — его трогательная худоба мучительно обострила в моем сердце чувства, о существовании которых я прежде и не подозревала. Он испуганно вздрогнул и сразу проснулся, как вскакивает солдат, услыхав сигнал побудки. Ему хотелось проводить меня и поэтому, а может, еще и оттого, что застеснялся внезапной наглости своего члена, он надевал брюки поспешными резкими движениями, перебрасывая из стороны в сторону этот свободолюбивый, необузданный отросток, вздымавшийся на диво. Трудно поверить, но Курт покраснел, заметив, что я смотрю на него. Я все же убедила его, что нет смысла выходить со мной. Я проберусь на улицу как кошка, никто и не заметит, пообещала я. Он ведь больше всего боялся, как бы не проснулись обитатели дома и не стали спрашивать, кто там. Он сперва заупрямился, стараясь говорить решительным тоном, но голос звучал как-то раздавленно. Потом он понял, что если я выйду одна и даже ненароком где-то зашумлю, он сумеет впоследствии это как-нибудь объяснить, если сочтет нужным. Если же он выйдет со мной и вернется, ему придется придумывать более сложную историю, он ведь не станет рассказывать, что пошел записывать в нотную тетрадь птичий щебет, значит, все попытки принять пристойный вид с точки зрения норм среднего класса, порабощающих медленно, но верно даже человека с таким широким кругозором, как Курт, пойдут прахом. Что же до рассветной прогулки по пустым улицам сонного города, так ведь Тель-Авив ночью представляет собой мирную деревушку, и всякий, кто просыпается здесь до половины шестого, здоровается на улице с каждым встречным. «В крайнем случае решат, что я разношу молоко», — сказала я, засовывая свои полные — и пустые — груди в лифчик. Курт улыбнулся печальной улыбкой — человеческие чувства не оставляют его и тогда, когда он охвачен беспокойством.