Стоит отметить, что никто из самых близких мне людей, ни Марта, ни товарищи по квартету, не знают о другой моей жизни. Кое-что придется записать намеками. Никогда не знаешь, в чьих руках окажутся твои бумаги. Лишние слова могут только повредить.
Поскольку нельзя сказать, где именно исходная точка, возможно, лучше всего начать с нынешнего момента. Остальное прояснится само собой.
Начать можно с любой репетиции квартета. Подробно описать отношения между нами, непрерывные разногласия по музыкальным и прочим вопросам, попытаться определить, что мы действительно думаем друг о друге — ведь и такая оценка влияет на систему отношений в коллективе, где единство необходимо в силу обстоятельств, — все это может дать ключ к пониманию внутреннего напряжения, которое то нарастает, то ослабляется. Ни одного из нас не назовешь чересчур гибким. Такое внутреннее напряжение говорит, скорее всего, о том, что у всех нас глубокая потребность быть очень откровенными друг с другом и одновременно фанатически хранить свои тайны, — исходя из этого, можно, пожалуй, понять некоторые странности в наших взаимоотношениях, но за отсутствием умения анализировать я ограничусь простым описанием того, как развертывались события. Я мог бы начать и так: если бы мы однажды не поссорились из-за точного значения трех пьяно у Шуберта в «Квартетзатце», и если бы за этим теоретическим спором не стояла попытка обвинить меня в желании выдвинуться за счет товарищей, и если бы Фридман не злил меня своим педантизмом, а я не стал бы его передразнивать (я умею подражать голосам людей и животных), если бы Эва Штаубенфельд не обвинила меня в вульгарности (обвинение, которое не должно бы особенно злить, но тут у меня закипела кровь, поскольку я ни в коем случае не был готов выслушивать подобные вещи от нее после того, как мне стало известно о ней нечто такое, что уж если это не свидетельствует о вульгарности, то я вообще не знаю, что такое вульгарность), если бы Розендорф не поддержал Эву и если бы я не чувствовал, что его надо предостеречь (я знал, как опасно для столь чувствительного человека влюбиться в такую вульгарную женщину, как она), — тогда я бы, может быть, и не стал рассказывать Розендорфу, наивно стремясь ему помочь, — хоть результат и был обратным, — чудовищные вещи, о которых я услышал от этого русского парня, приходившего слушать репетиции квартета. Если — тогда. Мы в юности играли, бывало, в такую игру. Всякий ответ мог оказаться верным.
Но никогда нельзя знать, как бы все сложилось.
Может быть, действительно лучше всего начать со странной встречи с этим парнем. Неисповедимы пути случая. Косвенным образом эта встреча повлияла не только на то, что случилось у нас в квартете, но и дала мне конец нити к лабиринту, в котором я мечусь сегодня.
Простое любопытство, а не желание организовать клуб одиноких сердец или открыть тайны фройляйн Штаубенфельд заставило меня подойти к парню, сидевшему на заборе напротив нашего дома, точно роденовский «Мыслитель», устремив глаза на нашу ничем не примечательную квартиру: две комнаты с холлом, балконом и всеми удобствами, — словно это была святая святых. Я предполагал, что не одна только любовь к музыке влечет его к дому 27 по улице Ховевей-Цион. Я обратил внимание на его глаза покорной собаки, когда он исподтишка взглядывал на фройляйн, неизменно уходившую от нас в сопровождении мужчин, не удостоив его даже беглым взглядом, который кидают на вещь, оказавшуюся не на своем месте. Я ожидал услышать обычную печальную повесть упрямой детской любви, подстерегающей каждый шаг возлюбленной. Никак не мог я себе представить, что услышу столь пикантную историю.
Простое любопытство, неуемная детская потребность разгадывать секреты, сохранившаяся во мне со времен счастливых глупостей, когда я обожал приключенческие книги, худшие из худших, и мечтал о будущем первооткрывателя или охотника за шпионами, разгадывающего тайны, — а в конце концов оказалось, что расшифровывать мне приходится партитуры, — побудили меня заговорить с ним. Чудаки, помешанные на какой-то идее, люди со странностями и просто нонконформисты всегда воспламеняли мое воображение. Парень, безусловно, походил на героев Достоевского, романтик, преданный своей единственной любви и отказывающийся признать факты жизни, эдакий печальноглазый атлет. Я не знал, сможем ли мы вообще говорить друг с другом. Может, он говорит только по-русски и на иврите — тогда завязать разговор не удастся, но я все же чувствовал, что надо пробить эту стену молчания, которой мы его окружили. Мне казалось, что из попытки понять его может вырасти нечто интересное. Часто, склоняясь над нотным пюпитром нашей альтистки, чтобы проверить, не закралась ли ошибка у нее или у меня, я ощущал присутствие этого парня, хотя он был на улице, будто зависть, которую он испытывает ко мне, когда я ощущаю запах ее волос и пота от подмышек, будто зависть эта, выскочив из него, оказалась между нами. Я думал, что будет некая поэтическая справедливость в том, чтобы пригласить его к себе после репетиции, позволить ему вдохнуть опьяняющий аромат кофе, который пила она, услышать голос человека, который может говорить с нею, когда ему заблагорассудится.