Марты в тот день не было дома после обеда, и, как только трое моих товарищей вышли из квартиры, я потихоньку выбрался на улицу по черной лестнице, и прежде, чем парень успел спустить ноги на тротуар, перед ним неожиданно оказалась фигура, ни мало ни много метр восемьдесят ростом — Бернард Литовский, явно желающий вступить с ним в беседу. Я стоял к нему так близко, что он не мог не отреагировать на мое присутствие.
В первый момент он не узнал меня. Он ведь видел меня только сидя и вряд ли думал, что я так высок. Неожиданность была полной, поскольку я вышел через кухню и обогнул дом. Если бы не борода, он бы не сумел меня узнать. Его смущение, когда он понял, кто стоит перед ним, лучше сотни свидетелей говорило о том, что у этого сильного парня нет и мысли о чем-то дурном. Он подумал, что я явился отчитать его за то, что он торчит перед моей квартирой, и стал объяснять, сперва на иврите, а потом, когда понял, что я в этом языке не слишком силен, на немецком (как потом выяснилось, он учился немецкому в Праге), что он ни в коем случае не хотел мешать нам работать, он просто очень любит камерную музыку и надеется, что нам не мешает, если он сидит в сторонке и слушает. Мы еще не были настолько знакомы, чтобы я мог ему сказать: не морочь мне голову камерной музыкой, но глаза мои, видно, выдали, о чем я думал, заставив его перейти к обороне. Потому он особенно удивился, когда я пригласил его подняться и выпить со мной чашку кофе. Если он и намеревался отказаться, то упустил время.
Он неохотно потащился за мной и рад был услышать, что мы будем дома одни. Видно, женское общество ему было сносить нелегко. Только поднявшись в квартиру, мы представились друг другу по всей форме. Еврейское имя, которое он себе взял, меня рассмешило — это весьма вольный перевод немецкого имени, докатившегося до России, оно пристало ему куда меньше первоначального, — но я из вежливости не подал виду, хотя в тот момент мог бы смеяться вовсю. Он бы этого не заметил! Стоя на пороге нашей гостиной, он был под впечатлением несуществующего присутствия любимой женщины! Он вошел в комнату тихим кошачьим шагом, точно кто-то может остановить его на пороге — так входят в концертный зал юные поклонники музыки, проникающие на концерт без билета, — потом вдохнул в себя запах сигарет и кофе, будто ладан в церкви. Некоторое время он стоял перед столом, на котором остались чашечки из-под кофе, словно ему явился святой дух. Наверняка он пытался угадать, с какого стула подняла Она свой великолепный зад, — угадать было нетрудно, ведь только на одной чашке остались следы помады, — а потом с превеликим волнением сам опустился на этот стул. И если бы не стеснялся меня, он наверняка поднес бы к губам чашку, которой она касалась губами, и выпил горечь, оставшуюся на дне. Он не начинал исповеди, хотя она готова была сорваться у него с языка, и, видно, ждал подходящего момента, чтобы выскочить на улицу. Только после того, как мы некоторое время болтали на разные темы, как-то: спорт, Советский Союз, фашизм, и обнаружили, что по ряду важных вопросов у нас сходные мнения, только после этого я перевел разговор на женщин и предупредил его (стараясь помочь ему излечиться от безнадежной любви), что Эва Штаубенфельд интересуется мужчинами только, чтобы ими повелевать, — и тут только была пробита брешь.
История, рассказанная им, была совершенно потрясающей. И само ее содержание, и то, что он мог рассказать ее человеку, с которым был знаком всего полчаса. Я бы даже самому близкому, задушевному другу не стал рассказывать тех интимных подробностей, которые излагал он все более хриплым голосом, похожим на шепот любовников и вызывавшим во мне любопытство и какой-то озноб отвращения перед бессмысленной попыткой восстановить мельчайшие детали их связи — как они любили друг друга по правилам и не по правилам, что делали друг с другом в течение трех дней и трех ночей — во время каникул оркестра — в его бедном домишке на берегу моря в северной части города, с того момента, когда она подошла к нему возле концертного зала, где он стоял, пожирая ее глазами, и сказала ему, точно носильщику, которого нанимают для переноски пианино: «Ты можешь пойти со мной, если это то, чего ты хочешь», — и до той минуты, как, подтеревшись влажным полотенцем, молча, с выражением глубокой скуки оделась и без объяснений ушла из его жизни и с тех пор будто не знакома с ним. Все его попытки снова подойти к ней были грубо отвергнуты. Сперва она хоть гневно хмурилась, что свидетельствовало о каких-то отношениях, а потом, видно, решила вообще не замечать его. Она проходит мимо, глядя поверх его головы, как ведет себя ребенок, проходя мимо огромного пса и надеясь, что если не глядеть на собаку, то и она его не увидит.