Полуприкрытые глаза герцога Урбино, казалось, не смотрели никуда и были полны печали — но не вялой, меланхолической печали, а тщательно сдерживаемой горечи. Каждый день я находила в портрете что-то новое, почти неуловимые изменения, необъяснимые в неподвижной картине. Мне пришло в голову: вдруг он оживает из-за каких-то религиозных обрядов? Шея у него была широкой и мощной, но зеленовато-желтый цвет лица как будто говорил о больной печени. Самой заметной деталью профиля был резкий излом носа. Так или иначе, от герцога веяло глубокой флегматичностью. Кожа была дряблой, и обрисовывался двойной подбородок, хотя, казалось бы, мышцы были напряжены, а зубы крепко сжаты. Увядание особенно было заметно по уголкам тонких губ. По-моему, именно здесь и крылась загадка герцога: не знаю почему, но я была уверена, что он равнодушен к плотским сношениям. Те, кто от рождения обладает этим бесценным даром, стоят выше прочих смертных, не ведая человеческих слабостей, — и невозможно без ужаса думать о том, в какую жуткую гримасу способна превратиться улыбка на безгубом лице.
Главное же — передо мной упрямо вставала картина: крестьянин глотает зайца, целиком, со шкурой. Каких издевательств можно ждать от человека, заставляющего браконьера заживо съесть русака? Я раскипятилась настолько, что сорвала портрет со стены и спрятала его в книгу Вазари. Колдовство закончилось.
Однажды утром я узнала по радио из квартиры синьора Витторио, что Джулиану Сгрену наконец освободили, хотя потом ее чуть не прикончили по ошибке американские солдаты, обстреляв машину, в которой журналистка ехала с КПП. Всего по автомобилю выпустили триста или четыреста пуль меньше чем за полминуты. С такими друзьями не нужно никаких врагов. В Рим она вернулась с переломанной ключицей, подавленная смертью своего ангела-хранителя, но живая.
Дни становились длиннее, крыши и внутренние дворики расцвечивались невиданными прежде красками: суриком, охрой, сиеной, веронской зеленью… Иногда луч солнца, падая на терракотовую черепицу, рождал во мне ожидание какого-то внутреннего откровения. Так после долгой зимы в Сантьяго, после многомесячных дождей, проглядывало солнце — и начиналось буйство жизни, преображавшее мир. Мы сидели в одних рубашках на ступеньках площади Кинтана, греясь на солнце, как ящерицы, читая, наигрывая на гитаре мелодии Лео Ферре или Леонардо Коэна, которые принадлежали к поколению наших отцов и поэтому притягивали нас больше. Это был мой Сантьяго, тайный круг, очерчивающий юность, вечный город, подобно Флоренции или Риму, в котором я могла остаться навсегда. Но я решила попросить грант и уехать. Вечные города нужно покидать вовремя, не то превратишься в соляной столп. А теперь это же самое солнце спасало меня от мрака во Флоренции. Стебли бугенвиллей взбирались по балкону синьоры Чиприани, и нежные розовые бутоны скрывали облупившуюся стену. Весь город, казалось, распахивается навстречу свету. И вот на вершине доверия к миру, когда я меньше всего ждала этого, зазвонил телефон.
— Анна, это Франческо Феррер, я звоню из клинической больницы. Приезжай, если можешь.
— Что случилось? — встревоженно спросила я.
— Это с Джулио. Не волнуйся, он вне опасности, но полиция хочет задать тебе пару вопросов.
XVIII
Художник уже несколько часов предавался размышлениям, не произнося ни слова. Нахмурившись, заложив руки за спину, он шагал от стены к стене в таком расстройстве, что мальчик стал опасаться, не наступит ли очередной кризис, особенно когда тот неожиданно повернулся — вертикальное пламя масляной лампы, подвешенной к балке, отбрасывало на лицо призрачные отсветы — и, схватив на ходу плащ, вышел и хлопнул дверью, не препоручив себя ни Богу, ни дьяволу.
— Подождите, учитель! — взмолился мальчик, спеша вслед за ним и скупым движением забрасывая складку плаща на левое плечо.
В преддверии торжества вид города сильно переменился — во Флоренцию стекалось множество крестьян из округи на шумные пасхальные празднества с вином, фейерверками и колокольным звоном, которые длились восемь дней. Всадники на чистокровных жеребцах, стук барабанов и звон погремушек мирно уживались с тайными собраниями во дворах ремесленных цехов. Сотни глаз смотрели наружу из полумглы, сквозь прикрытые ставни, и хотя никто не мог сказать в точности, что происходит на самом деле, кое-кому удавалось заметить, что в воздухе разливалась какая-то тревога. Она ощущалась сильнее всего в кварталах, где громоздились душные гостиницы, где запах капустной похлебки смешивался с запахом пота юных пастухов-горцев, которые бродили от двери к двери, предлагая молоко пятнистых коз. Кроме жителей гор и паломников город наводнили чужестранцы всех мастей, пизанцы и перуджийцы — они заполонили таверны и постоялые дворы, располагаясь на ночлег даже на паперти Санта-Мария-Новелла и францисканской церкви Санта-Кроче, а порой и в амбарах, служивших приютом тем, кому не досталось комнатки.