Выбрать главу

Вот что происходило в день седьмой. А в последующую за тем ночь Квинт восстановил разрушенное за дни своего царствования, и самую память об этом царствовании уничтожил в умах людей. Но остались мертвы погибшие. И дом Квинта остался пуст... Квинт вступил в третий круг. И я желаю ему мира и успокоения. Мира и успокоения - хладнокровному убийце, способному плакать. Мир тебе, Квинт!

Говорят, ненавидеть легко. Это неправда. Уверяю вас. Настоящая ненависть заполняет человека не хуже любви. Как и всякая сильная страсть. Она так же не дает отдыха, так же подчиняет себе все. Нет. Ненавидеть сложно. Очень сложно. Прокрадется этот огонь в душу, - и не узнать человека. Он уже весь подчиняется этому огню. Ему уже некогда думать о другом. Он стал рабом своей страсти. Он не осознает этого, но уже тяготится. Ему становится трудно смотреть в зеркало, его преследует дымный запах, и глаза болят по вечерам, а в зрачках окружающие привыкают видеть тоску и ночь. Нет, труднейшее дело - служить страсти вообще, а ненависти - так, пожалуй, вдвойне. Как изменился Квинт после тех Семи Дней, ах, как изменился. Ларами клянусь, не посмел бы Велент ударить его по плечу, увидь он сейчас квинтово лицо. Отступился бы наглый сын Самния, и усмешка сошла бы с кровавых губ. Может быть, впервые. Итак, полюбуйтесь на эту роковую путаницу - лицо Квинта. Его резкие прекрасные черты отражали непреклонность и силу, энергичный характер. Печать властности немного затеняла все, особенно - возле губ, словно очерченных свинцом. Но, конечно, глаза выделялись сильнее. Существует же в мире такое чудо, человеческие глаза. И нет пределов их разнообразию. Все что угодно они могут выразить, так что не нужны станут слова и жесты. У Квинта были мягко-карие, влажного блеска глаза. О таких глазах говорят демонические, но мы о них так не скажем. В обрамлении длинных ресниц, яркие, выразительные даже сверх обычного, они производили странное впечатление. Казалось, что они уже готовы ласково взглянуть на вас, но вместо ласки они остро и точно схватывали ваше лицо, ощупывали мгновенно и тотчас гасли под ресницами. А в самых их уголках, куда обычно никто не заглядывает, поместился темный, особый блеск. Может быть, именно так блестит вода Стикса. А может, и не так вовсе. Но беспокойство наплывало на того, кто случайно замечал этот блеск.

Каждая встреча с Лицинием, как вы, полагаю, заметили, меняла Квинта, и очень резко. Эти беседы служили словно точками поворота, и, видимо, Квинту это сравнение тоже приходило в голову, иначе чем же объяснить, что все чаще он видел во сне высокие белые конусы мет, усыпанные пылью, и огибающие их гибельные тетриппы. Слившиеся в дымку спицы, тлеющие концы осей... Одним словом, в точности такие, какими их воспел Гораций. И странное дело. Чем громче становился лошадиный топот и крики возниц, чем гуще расплывалась пыль из-под коней, чем чаще раздавался завершающийся коротким резким звуком свист бича, - тем теплее и спокойнее становилось Квинту. Сознание всплывало высоко вверх, суета и шум начинали звенеть и удалялись. Однако, хватит о снах. Они непонятны и могут значить все что угодно. В жизни же Квинт видел состязание колесниц всего однажды, в Италии, так что колесницы эти следовало бы назвать не тетриппами, но квадригами. Горация Квинт не читал и прочитать, естественно, не мог, ибо в будущее попасть нельзя. Хотя бы потому, что будущего - еще нет. Но мчащиеся колесницы, скажете вы, можно встретить не только у Горация. Есть они у Гомера, есть и у Пиндара. Да мало ли у кого они есть! И тут приходится раскрыть еще одну черту Квинта, о которой я еще не упоминал. Квинт совершенно не читал и не знал поэтов. Италийцы вообще прохладно относились к стихам, но Квинт в этом превзошел соотечественников. Так что, откуда Квинт мог так ярко запомнить несущихся лошадей у мет совершенно непонятно. Зато совершенно понятно, что Квинту осталось сделать немного. Ибо смысл жизни он утратил вновь, и на этот раз, похоже, окончательно. Жизнь прошла мимо него, или вернее, он сам отстранился от нее. Вначале из презрения, так как ждал своего взлета, затем из гордости, - так как думал, что дождался, а теперь, - теперь из чего? Видимо, из ненависти. Но к кому, позвольте спросить? Или, может быть, к чему? Оставим этот вопрос без ответа. Порой вопрос стоит больше, чем ответ.

Жизнь утекала. Это стало ясно. С болью Квинт думал о том, что он уже не юноша, и проклинал те два роковых маяка своей жизни, которые дали ему ее прожить так, как он ее прожил: Велента и Лициния. Зачем, зачем раскрывать тайны? Зачем обнажать истину? И что такое истина? Однако, в сторону истину. Ведь не она теперь занимала мысли Квинта больше всего. Его заботила иная сторона бытия, о которой невозможно не упомянуть в мало-мальски реалистичном изложении, так как никакой другой аспект, в отдельности, не значит для человека больше, чем этот. Это аспект половой. Недаром ни о чем не написано столько, сколько написано о любви, а любовь, хотя тут можно и спорить, всегда связана с сексуальностью. Квинт, как я уже несколько раз отмечал, был привлекателен, его мрачность и отпугивала и притягивала, но он никогда не был боек в разговоре, что неудивительно, если вспомнить о его детском комплексе неполноценности, отголоски которого не пропали и теперь. Говоря кратко, выше его сил было проявить первому интерес к женщине, непринужденно заговорить с нею. И если не брать в расчет тех, которые отдавались не человеку, а богу, а так же его капуанскую связь, о которой я охотно не упоминал бы вообще, кроме Стелы в его жизни не было ни одной женщины. Какой-то порог стоял между ним и веселым безумием пьяных поцелуев. Иногда, и довольно часто, ему казалось, что вот сейчас он переступит этот порог, но порог был неприступен, как раньше, и, хотя руку его никто не торопился снимать с теплого бедра, на большее у него самого не хватало решимости. Стела пронеслась через его жизнь веселой искоркой, с ней все было совсем не так, и порога никакого не было, и Квинт совсем еще не думал о любви, еще не успел осознать, что это ощущение - и есть любовь, когда горячие ладони легли на его шею и влажное прикосновение, кружа голову, запечатлелось на губах, а глаза Стелы, став окончательно бездонными, явились совсем рядом. Со Стелой все было просто. Она была лишена препятственного чувства стыда, ибо, где есть доверие, там не бывает условностей. Она могла кружиться перед ним по перестилю обнаженной и, хохоча, валить его на пол. Она могла, придя к нему в дом по своему обыкновению рано, мяуча залезть к нему в постель, по-кошачьи царапаясь, пока смех не одолевал окончательно. Она могла все. С остальными же все было иначе. О Стела! Голос твой...