Выбрать главу

«Пластов. Вот мы смотрели ваши работы, и я хочу узнать: почему это вы нарушаете в портретах пропорцию рук, фигуры, не считаясь с тем, что народу такое будет непонятно. Это ведь выставка не где-нибудь, а в Манеже, а вы делаете такие выкрутасы.

Лабас. Потому что мне так нужно было.

Пластов. Как это так, нужно было?

Лабас. Значит, было нужно, и все. Я, знаете ли, прошел очень хорошую академическую школу и великолепно знаю классические пропорции. И тем не менее, вот видите, нарушаю.

После этих слов Пластов начал кричать: „Вот, вы в академиях учились, а я ничему не учился, я самоучка, но разве в этом дело? Вы все умеете, это видно, но нарочно выкрутасничаете. Так чувствовать нельзя, этого не может быть“. Я ему на это спокойно: „Во-первых, не кричите, криком меня убедить нельзя, а во-вторых, я выслушал ваше мнение. Но бывают разные взгляды на одни и те же вещи“. Пластов, однако, продолжал неистовствовать: „Как это разные, а народ?“

— Да, но вы ведь не народ. Так почему же рассуждаете от его имени? Перестаньте кричать, а то я не стану с вами разговаривать. Вы начинаете себя вести как Александр Герасимов.

— А что такого особенно плохого сделал Александр Герасимов?

— По-вашему, ничего? При нем выгнали лучших наших профессоров из художественных вузов — Фаворского, Матвеева, сбросили в подвалы французских художников, закрыли дорогу многим талантливым мастерам, насаждали культ личности, грубый натурализм.

— Меня тоже топтали, — произнес Пластов высоким голосом.

— Не помню, чтобы вас, как вы говорите, топтали, наоборот, всякие подхалимы только хвалили. А вот интересно, что они говорили, повернувшись в другую сторону… Если бы вы хотели серьезно говорить об искусстве, то выслушали бы мое откровенное мнение по поводу ваших работ. Я очень многое мог бы вам сказать…»

К счастью, появился сын Пластова и разнял спорящих. «Если бы замечание мне сделали Фаворский или Кончаловский, я бы прислушался, но Пластов! Я ему так и сказал: мы с вами люди разных пониманий».

«Когда ты по-другому видишь и в этом убежден, тут нельзя уступать и отступать», — говорил потом Александр Аркадьевич. Когда дело касалось искусства, его мягкость мгновенно улетучивалась и он делался непоколебимым.

Юбилейная выставка тридцатилетия МОСХа за полвека обросла мифами и легендами. Опубликованы воспоминания некоторых ее участников, а недавно даже рассекречен и стенографический отчет о посещении Манежа Хрущевым, но все равно остается много вопросов. С антресолями, где развернули камерную выставку работ «левой молодежи», все более или менее ясно — ее участник, художник Владимир Янкилевский, нарисовал и прислал мне подробный план экспозиции трех залов с произведениями питомцев студии Белютина, скульптурами Эрнста Неизвестного, работами Юло Соостера и его собственными. Но выставка в Манеже вошла в историю не только криками «пидарасы!» и обещаниями выслать авторов всех этих художеств за границу. Экспозиция на антресолях была не устроена, а нарочно подстроена, чтобы разозлить Хрущева, а потом быстро расправиться с либералами и новаторами из Московского союза художников, протащившими идейно вредную выставку. Когда МОСХ будет оправдываться в содеянном и писать покаянные письма, лучшую, на мой взгляд, резолюцию предложит поднаторевший в формулировках Осип Бескин: «Мы гордимся этой выставкой, но допустили либерализм».

С чем можно сравнить выставку в Манеже, чтобы дать представление о ее значимости и масштабах? Да ни с чем. Сложно даже представить, что ощущал советский зритель, на которого неожиданно обрушилась лавина шедевров искусства XX века. Привыкший за многие годы к лакировочно-реалистической живописи «аплодисментного» стиля обыватель приходил в шок от увиденного на первом этаже: «Вузовки» Истомина, «Портрет Мейерхольда» и «Полотер» Кончаловского, «Обнаженная» и «Картошка» Фалька, «Аниська» и «Селедки» Штеренберга, «Шар улетел» Лучишкина, полотна погибших Щипицына и Древина, пейзажи Александра Шевченко, натюрморты Осмеркина, гравюры Фаворского, акварели Льва Бруни, рисунки Петра Митурича и Петра Львова и работы других, десятилетиями не выставлявшихся художников. Этот так хорошо знакомый нам классический набор произведений и имен был открыт заново только в 1962 году — так же, как спустя несколько лет будет открыт художник Лабас, чье присутствие на выставке осталось незамеченным.